Василий Розанов – Опавшие листья (страница 22)
Я вовсе не «боролся» (Мер<ежковский>), а схватил Победу.
Когда увидал смерть. И я разжал руку.
– Дети, вам вредно читать Шерлока Холмса.
И, отобрав пачку, потихоньку зачитываюсь сам.
В каждой – 48 страничек. Теперь «Сиверская – Петербург» пролетают как во сне. Но я грешу и «на сон грядущий», иногда до 4-го часу утра. Ужасные истории.
Боль мира победила радость мира – вот христианство.
И мечтается вернуться к радости. Вот тревоги язычества.
Евреи подлежат, а не надлежат. Оттого они и «подлежащее» истории.
Евреи –
Пройдет все, пройдем мы, пройдут дела наши.
Любовь?
Нет.
Хочется думать.
Зачем я так упираюсь тоже «пройти»?
И будет землица, по которой будут проходить люди. Боже: вся земля – великая могила.
Без веры в себя нельзя быть сильным. Но эта вера в себя развивает в человеке – нескромность. Не отсюда ли то противное в том, что я иногда нахожу у себя (сочин.)?
Песни – оттуда же, откуда и цветы.
Умей искать уединения, умей искать уединения, умей искать уединения.
Уединение – лучший страж души. Я хочу сказать – ее Ангел Хранитель.
Из уединения – всё. Из уединения – силы, из уединения – чистота.
Уединение – «собран дух», это – я опять «целен».
Прочел в «Русск. Вед<омостях>» просто захлебывающуюся от радости статью по поводу натолкнувшейся на камни возле Гельсингфорса миноноски… Да что там миноноски: разве не ликовало все общество и печать, когда нас били при Цусиме, Шахэ, Мукдене? Слова Ксюнина, года три назад: «Японский посланник, при каких-то враждебных Японии статьях (переговоры, что ли, были) левых русских газет и журналов, сказал вслух: “Тон их теперь меня удивляет: три года тому назад (во время войны) русская радикально-политическая печать говорила о моем отечестве с очень теплым чувством”. – “Понимаете? – смеясь прибавил Ксюнин: радикалы говорили об Японии хорошо, пока Япония, нуждавшаяся в них (т. е. в разодрании единства духа в воюющей с нею стране), платила им деньги”». И в словах посла японского был тон хозяина этого дела. Да, русская печать и общество, не стой у них поперек горла «правительство», разорвали бы на клоки Россию, и раздали бы эти клоки соседям даже и не за деньги, а просто за «рюмочку» похвалы. И вот отчего без нерешимости и колебания нужно прямо становиться на сторону «бездарного правительства», которое
Злая разлучница, злая разлучница. Ведьма. Ведьма. Ведьма. И ты смеешь благословлять брак.
Будь верен человеку, и Бог ничто тебе не поставит в неверность.
Будь верен в дружбе и верен в любви: остальных заповедей можешь и не исполнять.
Там башмачки, куклы, там – Мадонна (гипсовая, – из Казани), трепаные листы остатков Андерсена, один пустой корешок от «задачника» Евтушевского, больше всего картин – Васи: с какой веселостью относишь это в детскую кучу.
Мамочка всегда воображала, что я без рук, без ног, а главное без головы. И вот она убирает и собирает мои листки, рукописи (никогда ничего не забудет), книги. Переехали:
– Варя, платок!
– Платок?
– Да. Скорее. Ты же спрятала грязный, а где же чистый?
Молчание.
– Ну?
– Подожди. Платок. Я их уложила на дно сундука.
И всегда, что «очень нужно», она – на дно сундука.
– Я сейчас! Сейчас! Подожди одну минуту (растерянно, виновно и испуганно).
И раскупоривает, бедная и бессильная, весь сундук. Эти истории каждую осень и весну.
«Платок» я взял наудачу. Именно с платками не случалось. Но, напр., ручка и перо. Или еще – фуфайка, когда холодно. Раз, жалея: ей «рыться», я в жарчайшие дни сентября («бабье лето») ходил в ватном, потел, мучился, бессилен, «потому что все летнее было уже убрано», и конечно «на дно сундука».
Будем целовать друг друга, пока текут дни. Слишком быстротечны они – будем целовать друг друга.
И не будем укорять: даже когда прав укор – не будем укорять.
…да, но ведь дело в том, что
Что же мы осуждаем детей, что они «более открыты
Пусть объяснит духовенство, для чего растут у девушки груди?
– Чтобы кормить свое дитя.
– Ну, а…
Сказать нечего, кроме:
– Чтобы родить дитя.
И весь аскетизм зачеркнут.
Кто же дерзает его проповедовать? Да Суздальский монастырь, вообще ни для кого не нужный, – если б кому и понадобился, то единственно Храповицкому, Гермогену и Рачинскому.
Со времени «Уед<иненного>» окончательно утвердилась мысль, что я – Передонов, или – Смердяков. Merci.
Так мы с мамочкой и остаемся вдвоем, и никого нам больше не нужно.
Она всегда придавала значение, как я написал (по своему чувству), но никогда я не видал ее взволнованною тем, что обо мне написано. И не по равнодушию: а… прочла, и стала заваривать чай. Когда же что-нибудь хорошо (по ее оценке) напишу – она радовалась день, и даже иногда утро завтра.
Вся моя жизнь, в особенности вся моя личность, б. гораздо грубее.
Я курю, она читает свой акафист Скорбящей Божией Матери, вот постоянное отношение.
Достоевский как пьяная нервная баба вцепился в «сволочь» на Руси и стал пророком ее.
Пророком «завтрашнего» и певцом «давнопрошедшего».
«Сегодня» – не было вовсе у Достоевского.
Папироска после купанья, малина с молоком, малосольный огурец в конце июня, да чтоб сбоку прилипла ниточка укропа (не надо снимать) – вот мое «17-е октября». В этом смысле я «октябрист».
…и вовсе не я был постоянно-то с Б<огом>, а она: a я, видя постоянно ее с Б<огом> – тоже угвоздился к Богу.
Впрочем, с университета (1-й же курс) я постоянно любил Его. С университета я уже не оставлял Б<ога>, не забывал Его.
Не понимаю, почему меня так ненавидят в литературе. Сам себе я кажусь «очень милым человеком».
Люблю чай; люблю положить заплаточку на папиросу (где прорвано). Люблю жену свою, свой сад (на даче). Никогда не волнуюсь[46] и никуда не спешу.
Такого «мирного жителя» дай Бог всякому государству. Грехи? Так ведь кто же без грехов.
Не понимаю. Гнев, пыл, комья грязи, другой раз булыжник. Просто целый «водоворот» около дремлющей у затонувшего бревна рыбки.
И рыбка – ясная. И вода, и воздух. Чего им нужно?