реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Попков – Чудь белоглазая. Тайна рода Демидовых (страница 11)

18

Ночь опустилась стремительно и абсолютно. Лесной мрак, не рассеянный ни одним огоньком человеческого жилья, был густым, как смола. Звезды над плоской вершиной горы сияли ледяными, колючими точками. Костер, за которым сидели люди, был крошечным островком тепла и света в этом безбрежном море тьмы. Люди жались к огню, кутаясь в тулупы. Разговаривали шепотом, будто боялись, что их услышат.

И тогда они услышали Это.

Сначала это был едва различимый звук. Как далекий, высокий звон. Казалось, он идет не с горы и не из леса, а из-под земли, прямо у них под ногами. Все замерли, прислушиваясь.

Звон усиливался. Он не был монотонным. Он был мелодичным. Сложным. Словно кто-то невидимый, обладающий нечеловеческим слухом и чувством гармонии, играл на десятках, на сотнях тончайших, серебряных струн, натянутых в толще породы. Это была музыка, но музыка чужая, неземная. В ней не было человеческих эмоций – ни радости, ни печали. Была лишь чистая, холодная, математическая красота. И невероятная, гипнотическая сила.

Она входила в уши, в мозг, вибрировала в костях. Она заглушала треск костра, шум ручья, даже собственное дыхание. Люди сидели, завороженные, уставившись в пламя, но их взгляды были пусты, обращены внутрь, на тот звуковой пейзаж, что разворачивался в их сознании.

Акинфий, сжав кулаки, пытался сопротивляться. Он чувствовал, как разум его пытаются увести, усыпить, растворить в этой мелодии. Он укусил себя за губу до крови – резкая боль ненадолго вернула ему ясность. Он увидел лица своих людей. Левка сидел с глупой, блаженной улыбкой, покачиваясь в такт несуществующему ритму. Братья обнялись, их глаза были закрыты, на щеках – слезы, но не от горя, а от непонятного, всепоглощающего восторга. Даже суровый Фома сидел расслабленно, его рука бессильно лежала на эфесе шпаги.

И только Артемич, старый солдат, казалось, боролся. Его лицо было искажено гримасой ужаса. Он что-то шептал, зажимая уши ладонями, но звук проходил сквозь пальцы, сквозь кости черепа.

– Не слушайте! – попытался крикнуть Акинфий, но его голос прозвучал тихо, жалко, потерявшись в могучей симфонии горы.

И тогда Артемич встал. Медленно, как лунатик. Его движения были плавными, неестественными. Он оторвал взгляд от костра и устремил его в темноту леса, в сторону, откуда, казалось, исходил самый чистый, самый высокий звук.

– Артемич! – рявкнул Акинфий, вскакивая.

Но солдат не услышал. Он сделал шаг от костра, потом другой. И пошел. Не оглядываясь, не спотыкаясь, уверенно, будто его звали по имени. Он шагнул за круг света от огня и растворился в черноте.

– Фома! Левка! За ним! – заорал Акинфий, тряся за плечи молотобойца. Тот лишь бессмысленно улыбался.

Звон начал стихать так же постепенно, как и нарастал. Словно невидимый музыкант, закончив произведение, отложил инструмент. Внезапно наступившая тишина была оглушительной. Она давила на уши, на сознание.

Люди начали приходить в себя, моргая, оглядываясь с выражением растерянности и стыда, как после тяжелого опьянения.

– Что… что это было? – прошептал Прошка, потирая виски.

– Где Артемич? – спросил его брат.

Акинфий, уже схвативший фонарь, бросился в лес по следам солдата. За ним, спотыкаясь и крестясь, побежали остальные, кроме Фомы, который остался караулить лагерь.

Следы были отчетливыми на подтаявшем насте. Они вели не в глубь леса, а вдоль подножия, к крутому, скалистому обрыву. Акинфий бежал, сердце колотилось где-то в горле. Не от страха за Артемича. От предчувствия. От понимания, что сейчас он увидит нечто, что перевернет все его представления.

Он увидел.

На небольшой поляне перед отвесной скалой, покрытой темными пятнами лишайников, стоял Артемич. Он стоял неподвижно, спиной к ним, лицом к каменной стене. Его поза была неестественно прямой, руки висели вдоль тела.

– Артемич! – крикнул Акинфий, подбегая.

Тот не обернулся. Не шелохнулся.

Акинфий подошел вплотную, заглянул ему в лицо. И отшатнулся с подавленным стоном.

Глаз у Артемича не было. На их месте зияли две темные, влажные впадины. Крови было мало, лишь несколько черных струек засохло на щеках. Лицо его не выражало ни боли, ни ужаса. Оно было пустым, спокойным, почти умиротворенным. Его веки были опущены, будто он спал с открытыми когда-то глазами.

Левка ахнул. Братья замерли, крепко сцепившись руками.

Акинфий стоял, не в силах отвести взгляд от этих черных дыр. Его ум, всегда такой быстрый и расчетливый, отказывался понимать. Это не было нападением зверя. Это не было несчастным случаем. Это было… ритуально. Целенаправленно.

И тогда губы Артемича шевельнулись. Из них вырвался хриплый, едва слышный шепот, будто говорил не он, а кто-то другой, используя его гортань.

– Она… сказала… что мы… шумные…

Шепот оборвался. Артемич медленно, как подкошенный, осел на землю. Он был еще жив. Его грудь слабо вздымалась. Но он был пустой оболочкой. Лишенный глаз, лишенный, казалось, и души.

Акинфий медленно обернулся и посмотрел на скалу, к которой стоял лицом Артемич. В свете фонаря он разглядел, что это не просто каменная стена. На ней, глубоко врезанные в породу, виднелись те же угловатые, спиральные знаки, что он видел на стенах чудской галереи и в доме углежога Трофима. Знаки здесь были крупнее, древнее. И они, ему показалось, все еще вибрировали, будто в них только что отзвучала ледяная мелодия.

В его голове, потрясенной до основания, что-то щелкнуло. Это была не магия. Это было не проклятие. Это была коммуникация. Гора, земля, древняя раса – что бы это ни было – говорило. И говорило на своем, непонятном языке. А когда ее не понимали, когда нарушали ее тишину, она… забирала инструмент, которым человек воспринимал мир. Зрение. Она забирала его, чтобы больше не видеть непрошеных гостей. Или чтобы гости, лишенные зрения, стали частью темноты, которой она владела.

Ужас, холодный и рациональный, впервые по-настоящему проник в Акинфия. Но не страх смерти. Страх бессилия. Страх столкнуться с силой, которую нельзя купить, нельзя подчинить приказом, нельзя взорвать порохом.

Он сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Поднял голову и посмотрел на темную громаду Азов-горы, на ее плоскую, безразличную вершину, черневшую на фоне звезд.

И тогда ужас в его душе переплавился. Переплавился в ярость. В бешеную, всепоглощающую обиду. Его, Акинфия Демидова, сына тульского мастера, наследника уральской империи, посмели… наказать? Как малого ребенка? Отобрать у него человека? Испугать призрачной музыкой?

Нет. Так не будет.

Он подошел к скале, к этим мерцающим знакам. Он вынул из кармана тот самый теплый камень Степана, сжал его в руке, чувствуя его неестественное тепло. И он заговорил. Тихо, но с такой концентрированной ненавистью и решимостью, что даже братья-волки отшатнулись.

– Хорошо, – прошипел он, глядя в камень, будто обращаясь к самой горе. – Ты говоришь. Ты поешь. Ты отбираешь глаза у тех, кто тебя не слышит. Ты думаешь, что ты сильнее. Что ты древняя. Что ты мудрая.

Он сделал паузу, и его голос зазвучал громче, заполнив поляну, ударив в скалу.

– Но я научусь твоему языку. Я не буду слушать твою музыку. Я вырву у тебя глотку. Я разорву твои жилы и высушу твои колокола. Я залью твои пещеры не водой, а расплавленным железом. И ты замолчишь. Навсегда. Ты отдашь мне все, что спрятала. Все свои серебряные сны, все свои светящиеся кошмары. Ты будешь рычать под моими домнами и стонать под моими взрывами. Но петь – никогда.

Он швырнул теплый камень в знаки на скале. Камень ударился со звонким, сухим звуком и отскочил, не оставив и царапины.

Акинфий обернулся к своим людям. Его лицо в свете фонаря было похоже на лик древнего мстительного духа. Ни страха, ни сомнений. Только холодная, беспощадная решимость.

– Тащите его, – кивнул он на Артемича. – Вернемся в лагерь. А на рассвете – в расщелину. Мы идем внутрь. И мы возьмем то, за чем пришли. А если эта гора посмеет нам снова заговорить… мы ответим ей на языке, который она поймет. На языке огня и железа.

Он не смотрел больше на скалу с выжженными глазами Артемича. Он повернулся и твердыми шагами пошел назад, к крошечному огоньку их лагеря. За его спиной темная громада Азов-горы молчала. Но в этой тишине теперь чувствовалось не предостережение, а принятый вызов. Игла вонзилась в плоть земли. Теперь оставалось только рвать. Или быть разорванным.

Глава 7. Шаман (1708 г.)

Лето 1708 года выдалось на Урале душным и тихим, но не тишиной покоя, а тишиной затаившегося зверя. После истории на Азов-горе, после возвращения Акинфия с его обезумевшим, слепым солдатом и повестью о «говорящей горе», что-то в самом воздухе Невьянска изменилось. Страх, который раньше был смутным, рассеянным, теперь сконцентрировался, обрел направленность. Он был обращен не просто в темноту леса или в черные пасти шахт. Он был обращен к конкретной точке на карте – к горе на северо-востоке. И к человеку, который бросил ей вызов.

Артемича не стало через неделю после возвращения. Он не умер от ран – глазницы затянулись странно быстро, почти без нагноения, тонкой, блестящей пленкой, похожей на слюду. Он умер от того, что перестал есть, пить, реагировать. Он просто лежал, глядя в потолок пустыми глазницами, и его дыхание становилось все тише, пока однажды утром не остановилось вовсе. Говорили, что в последнюю ночь он вдруг сел на своих нарах и заговорил чистым, без акцента, голосом, которого у него никогда не было: «Вода в ручье не спрашивает камни, можно ли течь. Она просто течет. А вы – не вода. Вы – жернова. Вы перемалываете камни и удивляетесь, что вода стала мутной». После чего лег и умер. Эти слова передавались из уст в уста, обрастая новыми толкованиями, но суть была ясна: это было послание. От горы. Через мертвого.