Василий Панфилов – Отрочество (страница 22)
– Там, это где? – полюбопытствовал Саня, пока я, жалея, глажу Фиру по больной руке.
– Англия! – тётя Песя даже удивилась такой непонятливости, – я же тебе русским по белому! Такой себе умный, шо прямо-таки цимес, а не мальчик! Вот прямо как Егорка, только сильно в науку двинутый, а не вообще мозгами раскинулся.
– Хм… – чувствую себя польщённым и смущённым.
– Родился таки здесь! – она приосанилась, будто сама имела непосредственное отношение если не к родам, так хотя бы к зачатию, – Потом хедер, а гимназию уже в Бердянске, потому как разное. Потом снова к нам, и университет. Мечников!
Заляпанный рыбьей чешуёй палец грозно вздыбился кверху.
– Сам! – и взгляд, суровый такой – оценили ли мы самого Мечникова?
– Ага, ага, – закивал я.
– Во-от… а потом ему раз, и выбор! Хочешь науки, крестись! А он таки науки захотел, а креститься – нет! И в Лозанну за учителем. А?! Хотя тот православный, но тоже там, потому как свобода, а у нас заместо неё чиновники и указы. Потом Париж, а оттуда Лондон. И вакцина! От чумы! В позатом годе ещё!
– А у нас, – она выставила перед собой нож, – нет! Потому как цензура и антисемитизм!
… а слухи тем временем ползли по городу, перерождаясь самым странным образом.
– Слыхал? – мелкотравчатый маклер[23] из числа самозваных почти приятелей, ухватил меня за пуговицу на выходе из «Одесского листка», – Не дают!
– Кто и кому?! – оторопел я, отмахиваясь от похабных подсказок подсознания.
– Власти! – заговорщицки озираясь, прошипел он на всю любопытную улицу, продолжая откручивать мне любимую пуговицу на пиджаке, – Потому как если да и признание, то неудобно! Они его – туда, а он гений! И как теперь? Сказать «извините» им щёки надутые не позволят!
– Так, так, – закивал я, осторожно отцепляя руку от пуговицы.
– Да! Щёки и гонор! Риск ведь у кого? Беднота с Пересыпи да Молдаванки, ну и вообще небогатый люд. Я хоть и немножечко уже выше, но и не так штобы совсем да, так што тоже! И другие. Понимаешь?
Переводить с одесского на русский непросто. Так-то одесситы из числа образованной публики вполне себе литературно изъясняются, разве што скороговорка такая себе, вплоть до неразборчивости понимания у человека непривычного.
А если необразованный, да вовсе уж из этих…
« – Гетто»
… во-во, гетто! Такая себе мешанина из жаргона, да вперемешку с высокими умствованиями, шо прямо таки ой! Но разбираю, потому как натренированный. Живу-то где?!
… – а он наш! – продолжил маклер, – ну то есть не совсем наш, а из жидов, но всё-таки одессит! И болеет за город и родных, а ему препоны! Каждому бугорку мелкому, чиновничьему, поклонись со всем уважением, а иначе ни-ни!
– Щёки надутые и через посредничество всё, потому как цензура и антисемитизм? – осторожно подхватил я его путанные мысли.
– Да! В смысле – цензура да, а антисемитизм правильно! Хочешь? Крестись, и кто тебе мешает жить?! А тут развели!
– Хм…
– Да я не про народ, – замахал он на меня руками, – а про веру! Для единения страны. Вот, послушай! Как раз про единение…
Маклер снова вцепился в пуговицу, принявшись зачитывать свои стихи – как и положено кем-то, с драматическими завываниями. Кучка репортёров у входа рассосалась, как и не было. Вот она, сила искусства!
Непризнанный поэт, он пытается взять не качеством стихов, а количеством, искренне не понимая важности образования. А навязчив!
Несколько минут спустя я сумел переключить внимание маклера, известного под прозвищем «Боня», на новую жертву.
– Спешу… совсем забыл! – крикнул я ему, исчезая за дверью редакции.
– Не велено! – пробасил швейцар, грудью загораживая вход ломанувшемуся вслед за мной непризнанному поэту и признанному графоману.
– Ф-фу…
– Вырвался всё-таки, – усмехнулся один из репортёров, – давай!
Второй вздохнул, и серебряная полтина поменяла хозяина.
– До пяти минут не дотянул, – укорил меня проигравший, – эх-ма!
– Хм… – не обращая внимания на них, дабы не расплескать пришедшие в голову рифмы, поднялся наверх, к Навроцкому.
– Боню встретил, – пояснил я, усаживаясь на подоконник в кабинете, – сейчас… да, листок дайте!
Ошалевший посетитель протянул листок, и я начал писать химическим карандашом – сперва медленно, а потом всё быстрее.
– … специфика работы, – слышу краем уха редактора, – бывает иногда, вдохновение находит. Я уж привык!
– Вот, – протянул я ему творение, читайте… можно вслух!
Начал читать Навроцкий, делая большие еврейские глаза и вытягивая зачем-то шею вперёд.
– Ах, Боню, – сказал посетитель понимающе, и захохотал наконец на пару с редактором.
– Да, молодой человек, ради такого… – и встал со стула, протягивая руку, – Маразли, Григорий Григорьевич[25].
– Ой…
– Стоять, падла! Убью! – и только тяжёлый топот да сиплое дыхание за спиной, – Я те покажу, Зинку-то! Ухи откручу сволоте!
Бегу, как никогда не бежал. Стрелой! Вспугнутым оленем, загоняемым волками!
Голову на бегу чуть назад повернул… не отстаёт, с-сука… и чего прицепился-то? Перепутал, белочка у него или с марафетом перестарался, не знаю. А ловиться, вот ей-ей, не хочется!
Злой. Такой сперва сапожищами лежащего, а потом уже разбираться будет. Может быть.
– Я те… – и мат картечью пушечной в спину летит. Бежит! Длинный, ногастый, сухопарый. Волчара. Весь такой серый, злой, хищный. Порвёт!
И как назло, никаких тебе знакомцев на пути, да и незнакомцев тоже. Вот занесло! Штоб я… ещё раз… по записке куда пошёл… да ни в жисть! Зинка эта ещё… женский же почерк, а?! Не, забьёт…
Догоняет, сволочь ногастая! Из последних сил при пускаю, в проходик знакомый, а там и люди за ним… Заставлен! Ящики здоровенные, будто из-под апельсинов, хотя какая…
С разбегу, да босыми ногами на каждую реечку, и руками… не дотянулся до верха! Падаю уже, и ногами от ящиков – н-на! Толкнулся, только штобы не навзничь, не спиной! И боком полусальто этакое, да через сволочь ногастую. Рядышком уже совсем, догнал почитай.
На грязюку эту – р-раз! Пятки отбил, да повело на скользоте мерзостной, помоечной. А этот уже разворачивается назад, да лицо злое. Забьёт!
Р-раз его ногой, да с подпрыжек корточных. Невысоко вышло, в поясницу толкнул всего-то. Да снова – в ногу уже, под колено самое.
Волчару вперёд только – н-на! На одно колено, да руками чуть вперёд, штоб не упасть.