Василий Оглоблин – Чаруса (роман) (страница 12)
А когда к полдню, пригретые мартовским солнцем, стали заметно подмокать зимники, а придорожья наметенных за зиму сугробов, заметно потемнели и осунулись, снег на полях стал зернистым и похожим на подмоченную соль и белые кучерявые облака последнего снежка-редкосеянца поплыли в голубеющем небе с заката на восток лохматыми подпаленными с боков малахаями Елена Николаевна и Иннокентий Дымов пошли регистрироваться в сельсовет. Еще накануне Дымов запряг в сани буланого, перевез в свой дом все небогатые пожитки Елены Николаевны, кособокую избенку на задворках Зозулина закрыли на замок, на окна прибили по кресту из горбылей, ключи несли сейчас в сельсовет. Пока регистрировались, вездесущий Савоська юлой крутился вокруг молодоженов.
– Иннокентий Мокеевич, на свадебку бы пригласили сиротину Савоську, выпил бы за ваше счастье и "горько!" кричал бы громче всех.
– Свадьбы, Савоська, не будет, – обрубил его Дымов. Вот зарегистрировались, и вся свадьба тут.
– Етто, Иннокентий Мокеевич, на по-людски. Надобно свадебку отгрохать.
– Выпить на дурняка захотелось? На вот тебе рубль и сходи в кабак, выпей за наше здоровье.
– Благодарствую. А кому ж "горько!" кричать?
– Выпьешь горькой и станет тебе горько.
– Тоды счастливенько вам.
И зажав в горсти рубль, побежал в кабак.
Свадьбы ко всеобщему изумлению односельчан действительно не было. На этом настояла Елена Николаевна, ведь свадьба-то у девушки бывает один раз в жизни. Иннокентий не перечил, он был счастлив тем, что его любовь, его давняя тайная мечта ходит грациозной походкой в его горницах и хлопочет в кути.
Сколько ни ходили любопытные подгорновцы мимо дома, сколько ни прислушивались не слышно было ни гомона, ни песен, ни разудалых сибирских плясок, ни повизгивания гармони. В доме было тихо как в голбце.
Молодые Саша и Парасковья Леонтьевна сидели за столом и мирно пили чай. У самовара хозяйничала молодая хозяйка. Парасковья Леонтьевна, недовольно поджав губы, ревниво следила за быстрыми и ловкими движениями белых красивых рук снохи, наливающих чай и раздающих чашки, и только тихо, незаметно вздыхала. Дымов светился счастьем. Саша был молчалив и не по-детски мрачен. Какой-то надоедливый червячок точил его сердце, он считал себя в чем-то виноватым перед отцом, словно он предал его и весь этот вечер мысленно был далеко-далеко отсюда, от этого стола и чая, от этих тихих разговоров, в прошлом, недавнем и таком далеком, вместе с веселым и жизнерадостным отцом, и словно просил у него прощения и за этот тихий вечер пролетья, за этот чай и за то, что его мать сидит рядом с веселым и ласковым Дымовым, его учеником, и что они теперь не просто пьют чай в гостях, а муж и жена. А он, папа, отдавший всем этим людям свою молодую жизнь, гниет в земле.
Елене Николаевне казалось, что счастье и мир навсегда поселились в этом старом доме, будущее рисовалось ей безоблачным и радужным. Но не зря же изрек мудрец: не хвались завтрашним днем, потому, что не знаешь, что родит тот день.
А большая всенародная беда стояла уже у порога. Где-то в кабинетах древнего Кремля, помнившего шаги русских царей и знати, уже был разработан и подписан великим вождем народов чудовищный план истребления русского мужика-землепашца.
Глава
VIII
В последнюю неделю марта в природе враз что-то взъярилось. Ласково и щедро стало припекать округлившееся солнце. Снега поплыли. По лощинам весело запели, пузырясь и пенясь, ранние ручьи. Все вокруг оживало от долгой зимней спячки. Подгорновчане, весело поглядывая на буйное разловодье, поджидали вестников весны – скворцов.
Но поворот солнца на весну был кратковременным и обманчивым. В ночь на первое апреля на Подгорное вновь обрушился с невиданной свирепой силой хиуз. Наплыли нивесть откуда черно-свинцовые тучи, посыпал обильно снег, засвистела, загуляла по притихшим заулкам дикая пурга. Село за одни сутки вновь как в феврале замело по крыши снегом, сравняло глубокие не успевшие растаять зимники. Ни проехать, ни пройти. Мело и завихривало целую неделю.
Дул свирепый хиуз и в людских душах. Пасмурно было и подувало сквозняками и в доме Дымова. Два новых, непонятных, но пугающих слова не сходили в эти апрельские дни тридцатого года с уст подгорновцев: колхоз и раскулачивание. Что скрывалось за ними – было никому неведомо, только все чувствовали крестьянским нутром, что таилось в этих словах что-то страшное: рушился весь извечный общинный жизненный уклад и родная земелюшка, обильно политая потом многих крестьянских поколений, уходила, ускользала из-под ног. Кто был посмекалистее да посмелее не стали ждать пока надвигающиеся тучи разрешатся уничтожительным градом, а заколачивали тесинами окна, собирали в узлы скарб и ночами, тайком покидали насиженные места, родное село, родную землю, родные могилы своих отцов, дедов и прадедов и пускались в неведомые дали искать в жизни притулок, пропитание и крышу над головой, помня мудрые слова предков о том, что всякий трудящийся человек достоин пропитания.
В сборне почти ежедневно собирались сходки. Пошли на сходку и Дымов с Еленой Николаевной, впервые после свадьбы вышедшие на люди. Сборня гудела как растревоженный осиный рой. При виде учительницы с дымовым люди притихли, бабы и девки зашушукались. Иннокентий, оглядев прокуренный зал сборни, увидел впереди свободные места и взяв за руку Елену Николаевну, протиснулся к ним и сел, снял шапку, расчесал пятерней густые кудри и напружинился, приготовился слушать ораторов.
Собрание открыл громкоголосый преемник Селезнева секретарь партячейки Осип Кисляков, тот самый мужик в буденновке, который произносил над его могилой речь о вечной памяти и мировой революции. Он долго и туманно говорил о братстве и свободе людей, о мировой контре, доказывал притихшим мужикам и бабам, что дорога в светлое будущее открыта и надо идти по ней с красными знаменами сообща в коммунизм. Мужики чесали затылки и угрюмо молчали. В заключение Осип сообщил, что по указанию высших властей в селе Подгорное организуется колхоз и начинается раскулачивание, уничтожение кулака-мироеда как класса.
– А что оно такое этот самый колхоз, объясни пожалуйста, выкрикнул кто-то из задних рядов.
Кисляков, не успевший еще вытереть пот со лба, опять поднялся и пояснил коротко.
– Колхоз, граждане-товарици, это когда все мы будем жить соопща и робить на земле соопща. Вроде как одна семья. Понятно, конешно.
Задала вопрос и Елена Николаевна.
– Товарищ Кисляков, а почему в трудах Владимира Ильича Ленина я не нашла ничего о колхозах и раскулачивании? НЭП – это понятно. А про колхозы ни слова.
Осип насупился, долго откашливался и ответил как-то виновато:
– И я, товарищ Дымова, – он сделал ударение на слове Дымова, – тоже не нашел, но есть указание высших властей, и мы обязаны выполнять. Так я понимаю.
Народ загалдел.
– А я вот ничего не понимаю, – ударил как маленьким молотком по наковальне кузнец Ипат Дремов, – как это соопща? Все село ко мне в кузницу сбежится меха раздувать? Аль как?
Зал взорвался от хохота.
Сидевший в углу Савоська пояснял прислушивающимся к его хриплому голосу мужикам и бабам.
– Земля с нонешнего дня у всех отнимается, никаких, значитца, наделов подушных, вся земля перейдет в колхоз. Пахать, сеять и косить будем соопща, всех коров, лошадей, телок и поросят сгоним в один двор, до купы знатца, ну, к примеру на усадьбу Мизгиря.
– А куда же Спирьку с Марьей?
– А, то статья другая. То будет раскулачивание. И Спирьку с Марьей кулака и мироеда Епифана Зозулина выселют.
как семью
– Как это выселют? Куда?
– Знамо, куда, на Соловки.
– Так, так. Понятно со Спирькой. Ну, а дале.
– А дале будет так: исть станем все из опщего котла, бабы и девки будут опщие, каку, знатца, кто захотел, або пожелал – бери. А кулаков на Соловки. Так мне пояснял большой начальник из Черемухова, а я вам, дуракам, соопщаю.
– Граждане! Товарищи! Потише! Прошу высказываться и записываться в колхоз. А как его назовем – опосля соопща подумаем, – пытливо всматриваясь в притихший зал сборни, призвал односельчан Осип.
Первым к трибуне, пылающей алым кумачом, протиснулся Савоська, дернул бороденку.
– Товарищ Кисляков, я как самый сознательный и беднеющий прощу слова для речи.
– Прошу, товарищ Севастьян Ерников.
Савоська, прежде чем встать за трибуну, поклонился низко всему миру, отчего в зале в разных местах захихикали.
– Гражданы, жду вниманию. Слово имеет товарищ Ерников, – постучал по столу карандашиком Осип.
Савоська опять щипнул охвостень своей бороденки и начал торжественно и громко.
– Гражданы-сожители села Подгорнова, так как мировой имперьялизм и контра ишо не изничтожены, а моя стерва Фекла, все вы, гражданы, знаете, про ето, убегла с хвокусником и по той причине печь у меня завсегда не топлена и по углам, замерзши, дохнут мыши, то я, товариши-сокители, первым подаю голос своего полного согласия с указанием высших властей и прощу записать меня в колхоз под номером один, как я все законы произошел и хочу жить соопща. Все, гражданы.
И пошел под гулкий хохот с трибуны.
– Постой, постой, не уходи. Вопрос есть. А што ты из своего хозяйства внесешь в колхоз? Какое, значит, добро?
Савоська оторопел. Но быстро нашелся.
– В колхоз я вношу, не жалеючи нисколь свою избу. Пусть переезжает в нее учителка, али кто иной, я и в сельсовете перебьюсь.