Василий Никифоров-Волгин – Светлая Заутреня (страница 3)
В воскресенье пришёл к нам погреться Яков Гриб. Присев к печке, он запел старинный стих «Плач Адама»:
Стих этот заставил отца разговориться. Он стал вспоминать большие русские дороги, по которым ходили старцы-слепцы с поводырями. Прозывались они Божиими певунами. На посохе у них изображались голубь, шестиконечный крест, а у иных змея. Остановятся, бывало, перед окнами избы и запоют о смертном часе, о последней трубе Архангела, об Иосафе-царевиче, о вселении в пустыню. Мать свою бабушку вспомнила:
– Мастерица была петь духовные стихи! До того было усладно, что, слушая её, душа лечилась от греха и помрачения!..
– Когда-то и я на ярмарках пел! – отозвался Яков. – Пока голоса своего не пропил. Дело это выгодное и утешительное. Народ-то русский за благоглаголивость слов крестильный крест с себя сымет! Всё дело забудет. Опустит, бывало, голову и слушает, а слёзы-то по лицу так и катятся!.. Да, без Бога мы не можем, будь ты хоть самый что ни на есть чистокровный жулик и арестант!
– Теперь не те времена, – вздохнула мать, – старинный стих повыветрился! Всё больше фабричное да граммофонное поют!
– Так-то оно так, – возразил Яков, – это верно, что старину редко поют, но попробуй запой вот теперь твоя бабушка про Алексия – человека Божия или там про антихриста, так расплачутся разбойники и востоскуют! Потому что это… землю Русскую в этом стихе услышат. Прадеды да деды перед глазами встанут. Вся история из гробов восстанет!.. Да. От крови да от земли своей не убежишь. Она своё возьмёт… кровь-то!
Вечером увидел я нежный бирюзовый лоскуток неба, и он показался мне знамением весны – она всегда, ранняя весна-то, бирюзовой бывает! Я сказал про это Гришке, и он опять выругался:
– Дам я тебе по затылку, курносая пятница! Надоел ты мне со своей весной хуже горькой редьки!
Наступила Неделя о Страшном Суде. Накануне поминали в церкви усопших сродников. Дома готовили кутью из зёрен – в знак веры в Воскресение из мёртвых. В этот день церковь поминала всех «от Адама до днесь усопших в благочестии и вере» и особенное моление воссылала за тех, «коих вода покрыла, от брани, пожара и землетрясения погибших, убийцами убитых, молнией попаленных, зверьми и гадами умерщвленных, от мороза замерзших…». И за тех «яже уби меч, конь совосхити, яже удави камень, или перст посыпа; яже убиша чаровныя напоения, отравы, удавления.».
В воскресенье читали за Литургией Евангелие о Страшном Суде. Дни были страшными, похожими на ночные молнии или отдалённые раскаты грома.
Во мне боролись два чувства – страх перед грозным Судом Божиим и радость от близкого наступления Масленицы. Последнее чувство было так сильно и буйно, что я перекрестился и сказал:
– Прости, Господи, великие мои согрешения!
Масленица пришла в лёгкой метелице. На телеграфных столбах висели длинные багровые афиши. Почти целый час мы читали с Гришкой мудрёные, но завлекательные слова:
«Кинематограф “Люмьер”. Живые движущиеся фотографии и, кроме того, блистательное представление малобариста геркулесного жонглёра-эквилибриста “Бруно фон Солерно”, престидижитатора Мюльберга и магико-спиритический вечер престидижитатора, эффектиста, фантастического вечера эскамотажа, прозванного королём ловкости, Мартина Лемберга».
От людей пахло блинами. Богатые пекли блины с понедельника, а бедные с четверга. Мать пекла блины с молитвою. Первый испечённый блин она положила на слуховое окно в память умерших родителей. Мать много рассказывала о деревенской Масленице, и я очень жалел, почему родителям вздумалось перебраться в город. Там всё было по-другому. В деревне масленичный понедельник назывался – встреча; вторник – заигрыши; среда – лакомка; четверг – перелом; пятница – тёщины вечёрки; суббота – золовкины посиделки; воскресенье – проводы и прощёный день. Масленицу называли также Боярыней, Царицей, Осударыней, Матушкой, Гулёной, Красавой. Пели песни, вытканные из звёзд, солнечных лучей, месяца – золотые рожки, из снега, из ржаных колосков.
В эти дни все веселились, и только одна Церковь скорбела в своих вечерних молитвах. Священник читал уже великопостную молитву Ефрема Сирина «Господи и Владыко живота моего». Наступило прощёное воскресенье. Днем ходили на кладбище прощаться с усопшими сродниками. В церкви, после вечерни, священник поклонился всему народу в ноги и попросил прощения. Перед отходом ко сну земно кланялись друг другу, обнимались и говорили: «Простите, Христа ради» – и на это отвечали: «Бог простит». В этот день в деревне зорнили пряжу, то есть выставляли моток пряжи на утреннюю зарю, чтобы вся пряжа была чиста.
Снился мне грядущий Великий пост, почему-то в образе преподобного Сергия Радонежского, идущего по снегу и опирающегося на чёрный игуменский посох.
Великий поет
Редкий великопостный звон разбивает скованное морозом солнечное утро, и оно будто бы рассыпается от колокольных ударов на мелкие снежные крупинки. Под ногами скрипит снег, как новые сапоги, которые я обуваю по праздникам.
Чистый Понедельник. Мать послала меня в церковь «к часам» и сказала с тихой строгостью:
– Пост да молитва небо отворяют!
Иду через базар. Он пахнет Великим постом: редька, капуста, огурцы, сушёные грибы, баранки, снитки, постный сахар… Из деревень привезли много веников (в Чистый Понедельник была баня). Торговцы не ругаются, не зубоскалят, не бегают в казёнку за сотками и говорят с покупателями тихо и деликатно:
– Грибки монастырские!
– Венички для очищения!
– Огурчики печёрские!
– Сниточки причудские!
От мороза голубой дым стоит над базаром. Увидел в руке проходившего мальчишки прутик вербы, и сердце охватила знобкая радость: скоро весна, скоро Пасха и от мороза только ручейки останутся!
В церкви прохладно и голубовато, как в снежном утреннем лесу. Из алтаря вышел священник в чёрной епитрахили и произнёс никогда не слыханные слова: «Господи, Иже Пресвятаго Своего Духа в третий час апостолом Твоим низпославый, Того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас, молящих Ти ся…»
Все опустились на колени, и лица молящихся – как у предстоящих перед Господом на картине «Страшный Суд». И даже у купца Бабкина, который побоями вогнал жену в гроб и никому не отпускает товар в долг, губы дрожат от молитвы и на выпуклых глазах слёзы. Около Распятия стоит чиновник Остряков и тоже крестится, а на Масленице похвалялся моему отцу, что он, как образованный, не имеет права верить в Бога. Все молятся, и только церковный староста звенит медяками у свечного ящика.
За окнами снежной пылью осыпались деревья, розовые от солнца.
После долгой службы идёшь домой и слушаешь внутри себя шёпот: «Обнови нас, молящих Ти ся… даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего.» А кругом солнце. Оно уже сожгло утренние морозы. Улица звенит от ледяных сосулек, падающих с крыш.
Обед в этот день был необычайный: редька, грибная похлёбка, гречневая каша без масла и чай яблочный. Перед тем как сесть за стол, долго крестились перед иконами. Обедал у нас нищий старичок Яков, и он сказывал: «В монастырях по правилам святых отцов на Великий пост положено сухоястие, хлеб да вода… А святой Ерм со своими учениками вкушали пищу единожды в день, и только вечером.»
Я задумался над словами Якова и перестал есть.
– Ты что не ешь? – спросила мать.
Я нахмурился и ответил басом, исподлобья:
– Хочу быть святым Ермом!
Все улыбнулись, а дедушка Яков погладил меня по голове и сказал:
– Ишь ты, какой восприемный!
Постная похлёбка так хорошо пахла, что я не сдержался и стал есть; дохлебал её до конца и попросил ещё тарелку, да погуще.
Наступил вечер. Сумерки колыхнулись от звона к Великому повечерию. Всей семьёй мы пошли к чтению канона Андрея Критского. В храме полумрак. На середине стоит аналой в чёрной ризе, и на нём большая старая книга. Много богомольцев, но их почти не слышно, и все похожи на тихие деревца в вечернем саду. От скудного освещения лики святых стали глубже и строже.
Полумрак вздрогнул от возгласа священника, тоже какого-то далёкого, окутанного глубиной. На клиросе запели тихо-тихо и до того печально, что защемило в сердце: «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение: сей мой Бог, и прославлю Его, Бог Отца моего, и вознесу Его, славно бо прославися…»
К аналою подошёл священник, зажёг свечу и начал читать великий канон Андрея Критского: «Откуду начну плакати окаяннаго моего жития деяний? Кое ли положу начало, Христе, нынешнему рыданию? Но яко благоутробен, даждь ми прегрешений оставление».
После каждого прочитанного стиха хор вторит батюшке: «Помилуй мя, Боже, помилуй мя».
Долгая-долгая, монастырски строгая служба. За погасшими окнами ходит тёмный вечер, осыпанный звёздами. Подошла ко мне мать и шепнула на ухо:
– Сядь на скамейку и отдохни малость.
Я сел, и охватила меня от усталости сладкая дрёма, но на клиросе запели: «Душе моя, душе моя, возстани, что спиши?»
Я смахнул дрёму, встал со скамейки и стал креститься.
Батюшка читает: «Согреших, беззаконновах и отвергох заповедь Твою…»
Эти слова заставляют меня задуматься. Я начинаю думать о своих грехах. На Масленице стянул у отца из кармана гривенник и купил себе пряников; недавно запустил комом снега в спину извозчика; приятеля своего Гришку обозвал «рыжим бесом», хотя он совсем не рыжий; тётку Федосью прозвал «грызлой»; утаил от матери сдачу, когда покупал керосин в лавке, и при встрече с батюшкой не снял шапку.