Василий Никифоров-Волгин – Светлая Заутреня (страница 5)
«Дерзающим глаголати яко Сын Божий не единосущен Отцу и не бысть Бог – анафема!»
«Не приемлющим благодати искупления – анафема!»
«Отрицающим Суд Божий и воздаяние грешников – анафема!..»
В этот день мать плакала:
– Жалко их… Господи!..
Двенадцать Евангелий
До звона к чтению двенадцати Евангелий я мастерил фонарик из красной бумаги, в котором понесу свечу от Страстей Христовых. Этой свечой мы затеплим лампаду и будем поддерживать в ней неугасимый огонь до Вознесения.
– Евангельский огонь, – уверяла мать, – избавляет от скорби и душевной затеми!
Фонарик мой получился до того ладным, что я не стерпел, чтобы не сбегать к Гришке, показать его. Тот зорко осмотрел его и сказал:
– Ничего себе, но у меня лучше!
При этом он показал свой, окованный жестью и с цветными стеклами.
– Такой фонарь, – убеждал Гришка, – в самую злющую ветрюгу не погаснет, а твой не выдержит!
Я закручинился: неужели не донесу до дома святого огонька?
Свои опасения поведал матери. Она успокоила:
– В фонаре-то не хитро донести, а ты попробуй по-нашему, по-деревенскому – в руках донести. Твоя бабушка, бывало, за две версты, в самую ветрень, да полем, несла четверговый огонь – и доносила.
Предвечерье Великого Четверга было осыпано золотистой зарёй. Земля холодела, и лужицы затягивались хрустящей заледью. И была такая тишина, что я услышал, как галка, захотевшая напиться из лужи, разбила клювом тонкую заморозь.
– Тихо-то как! – заметил матери.
Она призадумалась и вздохнула:
– В такие дни всегда… Это земля состраждет страданиям Царя Небесного!..
Нельзя было не вздрогнуть, когда по тихой земле прокатился круглозвучный удар соборного колокола. К нему присоединился серебряный, как бы грудной звон Знаменской церкви, ему откликнулась журчащим всплеском Успенская церковь, жалостным стоном Владимирская и густой воркующей волной Воскресенская церковь.
От скользящего звона колоколов город словно плыл по голубым сумеркам, как большой корабль, а сумерки колыхались, как завесы во время ветра, то в одну сторону, то в другую.
Начиналось чтение двенадцати Евангелий. Посередине церкви стояло высокое Распятие. Перед ним аналой. Я встал около креста, и голова Спасителя в терновом венце показалась особенно измученной. По складам читаю славянские письмена у подножия креста: «Той язвен бысть за грехи наши, и мучен бысть за беззакония наша».
Я вспомнил, как Он благословлял детей, как спас женщину от избиения камнями, как плакал в саду Гефсиманском, всеми оставленный, – и в глазах моих засумерничало, и так хотелось уйти в монастырь… После ектении, в которой трогали слова: «О плавающих, путешествующих, недугующих и страждущих Господу помолимся», – на клиросе запели, как бы одним рыданием: «Егда славнии ученицы на умовении вечери просвещахуся».
У всех зажглись свечи, и лица людей стали похожими на иконы при лампадном свете – световидные и милостивые.
Из алтаря, по широким унывным разливам четвергового тропаря, вынесли тяжёлое, в чёрном бархате Евангелие и положили на аналой перед Распятием. Всё стало затаённым и слушающим. Сумерки за окнами стали синее и задумнее.
С неутолимой скорбью был положен «начал» чтения первого Евангелия: «Слава страстем Твоим, Господи». Евангелие длинное-длинное, но слушаешь его без тяготы, глубоко вдыхая в себя дыхание и скорбь Христовых слов. Свеча в руке становится тёплой и нежной. В её огоньке тоже живое и настороженное.
Во время каждения читались слова как бы от имени Самого Христа: «Людие Мои, что сотворих вам, или чем вам стужих: слепцы ваша просветих, прокаженныя очистих, мужа суща на одре возставих. Людие Мои, что сотворих вам, и что Ми воздаете? За манну желчь, за воду оцет, за еже любити Мя, ко кресту Мя пригвоздиша».
В этот вечер до содрогания близко видел, как взяли Его воины, как судили, бичевали, распинали и как Он прощался с Матерью. «Слава долготерпению Твоему, Господи».
После восьмого Евангелия три лучших певца в нашем городе встали в нарядных синих кафтанах перед Распятием и запели «светилен»: «Разбойника благоразумного во едином часе раеви сподобил еси, Господи; и мене Древом крестным просвети и спаси».
С огоньками свечей вышли из церкви в ночь. Навстречу тоже огни – идут из других церквей. Под ногами хрустит лёд, гудит особенный предпасхальный ветер, все церкви трезвонят, с реки доносится ледяной треск, и на чёрном небе, таком просторном и божественно мощном, много звёзд.
– Может быть, и там… кончили читать двенадцать Евангелий и все святые несут четверговые свечи в небесные свои горенки?
Плащаница
Великая Пятница пришла вся запечаленная. Вчера была весна, а сегодня затучило, заветрило и потяжелело.
– Будут стужи и метели, – зябко уверял нищий Яков, сидя у печки, – река сегодня шу-у-мная! Колышень по ней так и ходит! Недобрый знак!
По издавнему обычаю до выноса Плащаницы не полагалось ни есть, ни пить, в печи не разжигали огня, не готовили пасхальную снедь – чтобы вид скоромного не омрачал душу соблазном.
– Ты знаешь, как в древних сказах величали Пасху? – спросил меня Яков. – Не знаешь. «Светозар-день». Хорошие слова были у стариков. Премудрые! – Он опустил голову и вздохнул: – Хорошо помереть под Светлое! Прямо в рай пойдешь. Все грехи сымутся!
– Хорошо-то оно хорошо, – размышлял я, – но жалко! Всё же хочется раньше разговеться и покушать разных разностей… посмотреть, как солнце играет… яйца покатать, в колокола потрезвонить!..
В два часа дня стали собираться к выносу Плащаницы. В церкви стояла Гробница Господа, украшенная цветами. По левую сторону от неё поставлена большая старая икона «Плач Богородицы». Матерь Божия будет смотреть, как погребают Её Сына, и плакать.
А Он будет утешать Её словами: «Не рыдай Мене, Мати, зрящи во гробе. Возстану бо и прославлюся.»
Рядом со мной встал Витька. Озорные глаза его и бойкие руки стали тихими. Он посуровел как-то и призадумался. Подошёл к нам и Гришка. Лицо и руки его были в разноцветных красках.
– Ты что такой мазаный? – спросил его.
Гришка посмотрел на руки и с гордостью ответил:
– Десяток яиц выкрасил!
– У тебя и лицо-то в красных и синих разводах! – указал Витька.
– Да ну? Поплюй и вытри!
Витька отвёл Гришку в сторону, наплевал в ладонь и стал утирать Гришкино лицо и ещё пуще размазал его.
Девочка с длинными белокурыми косами, вставшая неподалёку от нас, взглянула на Гришку и засмеялась.
– Иди вымойся, – шепнул я ему, – нет сил смотреть на тебя. Стоишь, как зебра!
На клиросе запели стихиру, которая объяснила мне, почему сегодня нет солнца, и не поют птицы, и по реке ходит колышень: «Вся тварь изменяшеся страхом, зрящи Тя на кресте висима Христе. Солнце омрачашася, и земли основания сотрясахуся: вся сострадаху Создавшему вся. Волею нас ради претерпевый, Господи, слава Тебе».
Время приближалось к выносу Плащаницы.
Едва слышным озёрным чистоплеском, трогательно и нежно запели: «Тебе одеющагося светом яко ризою, снем Иосиф с древа с Никодимом, и видев мертва, нага, непогребенна, благосердый плач восприим».
От свечки к свечке потянулся огонь, и вся церковь стала похожа на первую утреннюю зарю. Мне очень захотелось зажечь свечу от девочки, стоящей впереди меня, той самой, которая рассмеялась при взгляде на Гришкино лицо.
Смущённый и красный, прикоснулся свечой к её огоньку, и рука моя дрогнула. Она взглянула на меня и покраснела.
Священник с дьяконом совершали каждение вокруг престола, на котором лежала Плащаница. При пении «Благообразный Иосиф» начался вынос её на середину церкви, в уготованную для неё гробницу. Батюшке помогали нести Плащаницу самые богатые и почётные в городе люди, и я подумал: «Почему богатые? Христос бедных людей любил больше!»
Батюшка говорил проповедь, и я опять подумал: «Не надо сейчас никаких слов. Всё понятно, и без того больно».
Невольный грех осуждения перед Гробом Господним смутил меня, и я сказал про себя: «Больше не буду».
Когда всё было кончено, то стали подходить прикладываться к Плащанице, и в это время пели: «Приидите ублажим Иосифа Приснопамятнаго, в нощи к Пилату пришедшаго… Даждь ми сего страннаго, Его же ученик лукавый на смерть предаде…»
В большой задуме я шёл домой и повторял глубоко погрузившиеся в меня слова: «Поклоняемся Страстем Твоим, Христе, и святому Воскресению».
Великая Суббота
В этот день с самого зарания показалось мне, что старый сарай напротив нашего окна как бы обновился. Стал смотреть на дома, заборы, палисадник, складницу берёзовых дров под навесом, на метлу с сизыми прутиками в засолнеченных руках дворника Давыдки, и они показались обновлёнными. Даже камни на мостовой были другими. Но особенно возрадованно выглядели петухи с курами. В них было пасхальное.
В комнате густо пахло наступающей Пасхой. Помогая матери стряпать, я опрокинул на пол горшок с варёным рисом, и меня «намахали» из дому:
– Иди лучше к обедне! – выпроваживала меня мать. – Редкостная будет служба… Во второй раз говорю тебе: когда вырастешь, то такую службу поминать будешь…
Я зашёл к Гришке, чтобы и его зазвать в церковь, но тот отказался:
– С тобою сегодня не пойду! Ты меня на вынос Плащаницы зеброй полосатой обозвал! Разве я виноват, что яичными красками тогда перемазался?