Василий Молодяков – Валерий Брюсов. Будь мрамором (страница 27)
Этот короткий текст, над которым автор работал долго и тщательно, хорошо известен и изучен, в том числе применительно к идеям Толстого, которые помогли Брюсову облечь замысел в конкретную форму. Молодой декадент был в числе немногих, кто высоко оценил толстовский трактат, принятый критикой и публикой резко отрицательно. Книжка Брюсова с эпиграфом из Лейбница разбита на главки «Заветы к художнику», «Заветы к читателю», «О новой школе», «Чаянья», причем их заглавия есть только в оглавлении, но не в тексте. Как и в предисловии к первому изданию «Шедевров», автор не говорил, а вещал — краткими многозначительными фразами, не всегда связанными друг с другом. Это признал и он сам: «Написано совсем хорошо, но сжато до последней степени; часто совсем непонятно по краткости» (26 октября 1898 года).
За истинами, которые изрекал автор-пророк, видны не только теоретические размышления, но и личный опыт, отразившийся в стихах. «Кто дерзает быть художником, должен найти себя, стать самим собою. Не многие могут сказать не лживо: „это — я“», то есть «me eum esse». «Есть для избранных годы молчания», — этой же строкой открывается стихотворение, написанное 13 декабря 1896 года. «Только одинокие раздумья создают право вынести людям свои скрижали». Валерий Яковлевич молчал два года, прежде чем обнародовал собственные «скрижали» — не столько свои лично, но «нового искусства» в целом, которое поместил в примечательный контекст: «В наши дни везде предвозвестники и указатели нового. В душе своей мы усматриваем, чего не замечали прежде: вот явления распадения души, двойного зрения, внушения; вот воскресающие сокровенные учения средневековья (магия) и попытки сношений с невидимыми (спиритизм)».
Немногочисленные критики не пошли дальше предисловия, зацепившись за фразу: «И Толстой, и я, мы считаем искусство средством общения». Бальмонт первым оценил «замечательную книгу». Брюсов занес в дневник его слова: «Она полна мыслей, как горный воздух бурь». Прочие знакомые молчали, поэтому автора заинтересовало письмо неизвестной ему Ольги Кастальской: «Я от всей души желаю оправдать декадентство. […] Читаешь Ваше „О искусстве“ […] и начинаешь верить, что в декадентстве есть смысл, и хочется думать, что это не ложный путь — так душевно, искренно написаны эти статьи. Но подходишь к декадентскому произведению […] и овладевает тобой сначала недоумение, потом смех, а потом и горечь. […] Может быть, так было потому, что до сих пор мне не приходилось видеть или читать произведения искреннего декадента». Ссылаясь на публичный отказ Брюсова от своих книг (вроде посвященного «Шедеврам» стихотворения в «Me eum esse»), корреспондентка просила указать ей «сборник Ваших стихотворений, который был бы для Вас настоящим» во время работы над «О искусстве». Что ответил Валерий Яковлевич, неизвестно, но, судя по второму письму Кастальской, ответ был содержательным{10}. В начале 1899 года, желая активизировать диалог с читателем, он вернулся к оставленному было замыслу книги «Мои письма», которым решил придать характер «поучений» на литературные и философские темы, однако дальше набросков дело не продвинулось.
Вторую половину апреля, май и начало июня 1898 года Брюсов провел с отцом и женой в Ялте и Алупке, поправляя здоровье. «Буду учиться любить природу», — записал он в дневнике 15 апреля. Через четыре дня последовало признание: «Сказочная страна! Таврида! Веришь преданиям, веришь картинам, веришь, что все это действительность, что есть прелесть в природе». Запомнился подъем на Ай-Петри: «Пришлось карабкаться чуть-чуть не по отвесной скале, цепляясь за клочки травы, за колючие кустарники, за шатающиеся камни; иногда совсем ползли по гладкому каменному наклону». «Ходили на Яйлы, проблуждали 14 часов и вернулись чуть живыми от усталости; сегодня подымались на Ай-Петри, смотрели бесконечную даль моря, берег с его соснами, фиговыми деревьями. […] Любить природу можно, это я понял», — суммировал он 19 мая, добавив: «Но уже утомились глаза и воображение. Уже душа не трепещет, хочется от наслаждения природой вернуться назад, к моим раздумьям и моим творческим фантазиям».
«Примирение с природой» отразилось в цикле «Картинки Крыма и моря», написанном, по словам автора, «со всей возможной благопристойностью». Но уже 24 мая Валерий Яковлевич писал домой: «Мама, здравствуй, милая! Хорошо здесь, и жить совсем хорошо, а понемногу начинаешь все ясней и ясней подумывать: довольно! пора и назад. Говоря проще, соскучился я по вас; хочется и с тобой повидаться, и Наде о арабах рассказывать, и просто на всю вашу обстановку поглядеть, к которой глаз так привык за 24 года»{11}. В Москве, а затем на даче в Останкино он романтически вздыхал: «Понимаю, всей душой понимаю, тоску южанина, жителя морского побережья, закинутого на север». И восклицал: «О! я создан, чтобы жить на Юге. Там я у себя на родине, на Севере я в изгнании». Настроение быстро прошло, но вопрос о месте отдыха на следующий год решился сам собой.
Главным событием лета 1898 года стала встреча с неожиданно появившимся в Москве Добролюбовым, подробно описанная в дневнике. Брюсов волновался: «О, сколько странных и безумных, и невероятных воспоминаний. […] Что же найду я сказать ему, я, теперешний? Бальмонт и Добролюбов были для меня в прошлом два идеала. Я изменился с тех пор, я иной, да! Но перед ними я не смею быть иным и уже не умею быть прежним. И я перед ними бессилен. А в душе возникает вопрос, что если „я“ тот, прежний, был лучше, выше».
Вопреки ожиданиям, встреча не была трудной, хотя Добролюбов переменился до неузнаваемости — и внешне, и внутренне: «теперь он стал прост, теперь он умел говорить со всеми». Гость пересказал хозяевам всю свою жизнь, произведя особенно сильное впечатление на семнадцатилетнюю Надежду Яковлевну. «Встреча с Добролюбовым повеяла на меня новым, оживила, воскресила душу, — записал Брюсов 31 июля. — […] Перечитывал сегодня свою книгу о искусстве, и все бессилие ее мне открылось. За работу, опять сначала!» Однако новый, столь же неожиданный, приход странника на Цветной бульвар в начале сентября произвел тягостное впечатление: «Я пытался заговорить с ним, но он отвечал односложно. Часто наступало молчание. Вдруг со словами „Я помолюсь за вас“ он вставал и падал ниц. […] Последние мгновения вечера мы были совсем вне себя. Со словами: „Если не поцелую ноги вашей, не будете со мной в раю“, — он поцеловал нам ноги. […] Прощаясь, я ему сказал: „Воистину вы тяжелы нам. Как некогда Симон, я скажу вам: выйди от меня, ибо я человек грешный“». Такими же были последующие встречи и письма. Валерий Яковлевич даже перенял тон собеседника, адресовавшего свои послания «В. Брюсову от знающего»: «Смотреть в себя, в глубь души своей, дальше в глубь своего духа. Весь круг постижимого и откровенного во мне. […] Вероятно, это шаг к истине. Только шаг. Но мне страшно идти снова во мрак. Я медлю…»{12}. В столь же высокопарной манере выдержаны его осенние письма Самыгину, отмеченные влиянием вошедшего в моду Ницше{13}.
Для борьбы за символизм Добролюбов был потерян, но Брюсов продолжал видеть в нем «талантливейшего и оригинальнейшего из нас, из числа новых поэтов». Кроме того, общение с практикующим мистиком наложилось на новую волну интереса к оккультизму, связанную с философскими штудиями. 15 августа он внес в число намеченных работ «О запретных науках (магия)», для чего читал «Философию мистики, или Двойственность человеческого существа» Карла дю Преля (книгу ценил Вл. Соловьев, идеями которого Брюсов тогда увлекался), а также «Книгу духов» и «Книгу медиумов» французского спиритуалиста Алена Кардека{14}.
Вслед за вторым визитом Добролюбова в дневнике зафиксировано знакомство с 69-летним Петром Ивановичем Бартеневым, который показался Брюсову «древним старцем». Казалось бы, пожилому издателю консервативного исторического журнала, славянофилу, не признававшему слова «редактор» и потому именовавшему себя «составителем»[28] «Русского архива», не о чем было говорить с молодым (44 года разницы в возрасте!) вождем новомодной школы со скандальной репутацией. «Как робкий ученик», Валерий Яковлевич принес Бартеневу статью о вариантах стихотворений Тютчева — «и был принят старым ласковым учителем, который подыскивал способного ученика, к тому же „бессеребренника“, — не любил Петр Иванович платить большие гонорары, — чтобы вручить ему свои литературные навыки, которые были с признательностью приняты Брюсовым»{15}. Через несколько дней он получил корректуру и вскоре увидел статью в печати. Оценив профессионализм нового знакомого, Бартенев вручил ему корректуру подготовленного «Русским архивом» к печати издания стихотворений Тютчева, в которое Брюсов внес немало уточнений и исправлений.
Старого издателя и молодого поэта сблизила любовь к Тютчеву: Валерий Яковлевич считал его первым и лучшим русским символистом, но вряд ли говорил об этом собеседнику. «Русская литература остановилась для Бартенева на Тургеневе. […] Не читал Бартенев и моих книг, — признал Брюсов в очерке „Обломок старых поколений“, — и всегда был убежден, что я не говорю с ним о моих стихах из чувства стыда за свое „бедное рифмачество“[29]. […] Он продолжал жить в наши дни в общении с людьми прошлого, с Екатериной Великой, с Александром I, с Пушкиным, с ушедшими из жизни друзьями лучших лет, с кн. Вяземским, Хомяковым, Тютчевым… В их кругу он чувствовал себя как дома и как на что-то чужое смотрел на суетливую современность». Брюсов стал не только автором журнала, в котором печатался почти до его закрытия в 1917 году, но помощником издателя[30] и почти членом семьи: он поддерживал дружеские отношения с сыновьями Петра Ивановича цензором Юрием и историком Сергеем, а затем с внуком, подписывавшимся «Петр Бартенев-младший». Сотрудничество с Бартеневым не только стало началом литературной реабилитации Валерия Яковлевича, но и дало ему хороший опыт журнальной и историко-литературной работы. Напечатанные в «Русском архиве» статьи, рецензии, библиографические заметки, архивные публикации и переводы показывают не только эрудицию Брюсова, но и тот высокий профессиональный уровень, которым будут отмечены его позднейшие работы о Пушкине, Тютчеве, Каролине Павловой.