реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Молодяков – Валерий Брюсов. Будь мрамором (страница 22)

18px

«Бальмонт (делая жест). Брюсов! Вот это стихотворение! (Его обычай хвалить все вплоть до той минуты, когда стих. будет напечатано; после этого все проклинается).

Фриче (юный кандидат в наши профессора[18]; медленно и значительно). А что же это собственно означает?

Бальмонт (в порыве). Что означает! Ты один можешь спросить это! „Седой подоконник“… — так у вас сказано? — О! это уже многое значит.

Фриче (окончательно недоумевая). Седой подоконник?

Бальмонт. Седой подоконник! Несмотря на „бледные ноги“, я все-таки в вас верю, Брюсов!

Фриче. Мне кажется, и бледные ноги, и седой подоконник ровно ничего не значат.

Курсинский (имитируя интонацию Бальмонта). Есть слова, которые выше своего значения. (Недоумеваю я).

Бальмонт. Ах, В. М. (Фриче — они на „ты“, но зовут друг друга по имени и отчеству)! Ты этого не поймешь. Я знаю целую гамму ощущений, которых не знаешь ты, потому что ты не поэт. (Внезапно). Представьте себе дом покоем (в форме буквы П. — В. М.); громадное, громадное количество окон и в каждом на подоконнике восковая свеча.

(Курсинский изображает мистический трепет).

Фриче. Но что же есть еще в стихотворении?

Бальмонт. Молчи! ты прозаик! ты профессор! Знаете, Брюсов, при вашем седом подоконнике мне представилась длинная, длинная галерея, и по ней во всю длину лежат цветы, побледневшие, бессильные и умирают.

Курсинский. Да! „седой“ удивительно удачный эпитет.

Голиков (Юный символист, приспосабливаемый для 4 выпуска; робко). В. Я., а что же вы хотели сказать этим эпитетом?

Я показываю на подоконники своей комнаты; они сделаны из белого камня с белыми жилками. Общее разочарование»{31}.

Получив в конце марта книгу из типографии[19], Брюсов совершил странный поступок: разослал ее знакомым с бранными инскриптами вроде «автору „Полутеней“, полупоэту и полудругу» (Курсинскому) или «писателю, которым я когда-то интересовался» (Криницкому). Ни один из них до нас не дошел; сохранились только черновики да признание автора: «Друзья мои — кроме Бальмонта — отвернулись от меня после рассылки им 2-го изд. с моими надписями». Тяжелая и незаслуженная обида была нанесена Фриче, который в сопровождении возмущенного письма вернул книгу, адресованную «одному из тех, мнение которых я когда-то ценил». Был ли послан Буренину сборник «грубо изруганного им автора» мы не знаем{32}.

Молчание критики, проигнорировавшей второе издание, усугубило дурное настроение Брюсова. Однако споры вокруг «Шедевров» не прекратилась и после его смерти. К. В. Мочульский назвал книгу «поэтически беспомощной, претенциозной, местами чудовищно безвкусной, но по-юношески дерзкой и свежей»{33}. В. Н. Ильин отметил: «Эти первые опыты начинающего Брюсова нам бесконечно дороги, ибо это младенец Геркулес шевелился в колыбели и расправлял свои рученки. Как они ни слабы, эти первые опыты, но это были опыты на ином пути»{34}. То же самое еще в 1910 году афористически сформулировал Эллис, назвав «Шедевры», в отличие от «Под северным небом» Бальмонта, «книгой, говорящей о новом по-новому»{35}.

Не успев отдать в печать второе издание «Шедевров», Брюсов задумал новый проект: «Моя будущая книга „Это — я“ будет гигантской насмешкой над всем человеческим родом. В ней не будет ни одного здравого слова — и, конечно, у нее найдутся поклонники» (6 февраля 1896). После зимних недугов он поехал в Петербург, где встретился с Добролюбовым. «Развалины прежнего», «покорный, заискивающий юноша», — записал Брюсов 7 апреля в дневник, хотя днем раньше, даря Добролюбову второе издание «Шедевров», назвал себя в инскрипте «почитателем его поэзии» (собрание Государственной публичной исторической библиотеки). Совершенно иные эмоции вызвал Гиппиус: «О, это человек победы! Он горд и смел и самоуверен. Через год он будет читаться, через пять лет он будет знаменитостью» (7 апреля 1896). Оба впечатления оказались неверными. Добролюбов, круто переломив свою жизнь, стал проповедником, «учителем жизни». Гиппиус превратился в благополучного педагога, вернувшись в литературу только в 1910-е годы, но и тогда предпочитая выступать под псевдонимами. 30 мая датировано предисловие к отданной в цензуру рукописи «Juvenilia»: автор дает «совет читать этот сборник как роман или как тетрадь дневника». Главным событием года стала поездка на Кавказ.

Брюсов отправился в путь 9 июня. «Я совершил довольно милое путешествие, — сообщал он Курсинскому через неделю, — из Москвы через Харьков (мимо Козловки-Засеки[20]) в Севастополь, оттуда по Черному морю мимо Ялты, Керчи и Анапы в Новороссийск и далее по железной дороге в Пятигорск. В первой половине пути познакомился с юной девицей без части щеки (вероятно, ей делали какую-нибудь операцию). Если не считать этого оригинального недостатка, она была очень миленькой, и дорогу до Севастополя я провел очень романтично. Были у девицы братья — люди очень покладистые, но я напугал их, рекомендовавшись анархистом и постоянно болтая о клубах анархистов в Париже, Лиссабоне и Москве»{36}. Напугать молодых людей было нетрудно: в первой половине 1890-х годов Европу взбудоражила волна террористических актов, совершенных анархистами, которые покушались на монархов, министров, депутатов или просто бросали бомбы в скопления публики. Дорожный флирт не стоил бы упоминания, если бы не имя барышни — София Судейкина: Брюсов посвятил ей стихотворение «Софии С., подарившей мне лепесток розы»; одним из ее спутников был четырнадцатилетний брат Сергей, будущий художник. Их отец — жандармский подполковник Георгий Судейкин, разгромивший остатки «Народной воли», — был убит революционерами в 1883 году, через год после рождения Сергея.

Крымская и кавказская природа, воспетая поэтами, разочаровала Брюсова — по крайней мере в этом он уверял и своих корреспондентов, и себя самого. «Видел я море и горы. И то и другое произвело самое слабое впечатление. […] Начался „Кавказ“. Везде вокруг бугорки, носящие громкие имена — Змеиная гора, Машук, Бештау. — Как! Это Бештау! Да это холмик какой-то!» (Курсинскому, 15 июня){37}. «Я смотрел и напрасно искал в себе восхищения. Самый второстепенный художник, если б ему дали, вместо красок и холста, настоящие камни, воду, зелень, — создал бы в десять раз величественнее и очаровательнее» (Станюковичу, 22 июня){38}. Отражением этих впечатлений стали стихи, написанные еще в Крыму:

Создал я грезой моей Мир идеальной природы — О, как ничтожны пред ней Степи, и скалы, и воды!

Позже Брюсов признался, что написал их «в угоду своим эстетическим теориям»: «Мне все еще не хотелось „уступить“ обаянию природы, и я упорно заставлял себя видеть в ней несовершенство». «Не надо мне сияющей природы», — заявлял он еще в конце 1892 года «в одном из своих первых, если не первом декадентском стихотворении», как отметил Д. Е. Максимов{39}.

В Пятигорске Брюсов провел более двух месяцев (14 июня — 24 августа), затем заехал на несколько дней в Кисловодск, где ему очень не понравилось, и через Армавир, где жила сестра матери Зоя Бакулина, вернулся в Москву{40}. Пятигорское лето стало «болдинской осенью»: здесь написаны большая часть стихотворений книги «Me eum esse»[21], наброски предисловия к «Истории русской лирики» и множество писем: родителям, сестре Наде о Тургеневе, которого она штудировала{41}, Мане Ширяевой{42} (на ее сестре Авдотье женился Ланг), Курсинскому, Лангу, изредка Станюковичу и Перцову. При этом Брюсов успевал принимать ванны, гулять по окрестностям со случайными знакомыми, прочитать множество книг, а также влюбиться в пятнадцатилетнюю барышню Катерину Александровну из Кутаиса — «худенькую девочку в красненькой шапочке, с ярко красными тонкими губами» — «объясниться» с немилым ей, но богатым женихом Александром Петровичем (Катя была влюблена в бедного художника-поляка), затем увлечься увиденной в толпе Марией, «девушкой с египетскими глазами», посвятив каждой по несколько стихотворений: «мне нужен видимый идеал для моих грез». Но самой яркой встречей стал двенадцатилетний Александр Браиловский, купеческий сын из Ростова-на-Дону.

Познакомились они следующим образом: «В Пятигорске была читальня, почти никем не посещаемая, где на столе лежали журналы, редко кем разрезаемые. Обычно в читальне никого не было, кроме меня — угрюмого гимназиста в блузе, и худощавого студента с черной бородкой, в длинном наглухо застегнутом форменном сюртуке. Отрываясь от чтения, мы молча поглядывали друг на друга, причем студент улыбался, а гимназист отвечал неприветливым взглядом.

Однажды студент прервал молчание:

— Вижу я, молодой человек, вы все читаете толстые журналы.

— Ну так что же, что толстые, — огрызнулся я.

— Да ведь в них печатаются более серьезные вещи, да и беллетристика, чем в каких-нибудь „Книжках Недели“ (ежемесячный литературный журнал, выходивший в 1878–1901 годах как приложение к газете „Неделя“. — В. М.).

— А чем „Книжки Недели“ плохи?

— Да какая там беллетристика — Дедлов!

— А чем Дедлов плох?

— Шаблонен очень.

Я признался, что не понимаю слово „шаблонен“. Когда студент объяснил, что „шаблонен“ или „банален“ понятие противоположное слову „оригинален“, я сказал:

— Ну так что ж, что шаблонен. А вот наоригинальничали наши „фиолетовые руки на эмалевой стене“!