реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Молодяков – Валерий Брюсов. Будь мрамором (страница 24)

18px

«Мой неизменный друг! Пишу Тебе это письмо в здравом уме и твердой памяти и притом, как видишь, твердой рукой. Итого можешь рассматривать его (письмо) как мое завещание. Говорю Тебе откровенно и серьезно — дело мое очень плохо: телесно я никуда не годен, духовно — колеблюсь, а умственно — увы! — умственно ослабеваю. Конечно, я не намерен слишком рано опускать руки. Бороться я буду, но до известного предела; Ты сам понимаешь, что так я и должен поступить, — отговаривать меня — я твердо надеюсь — не станешь. Итак, дело не в том. Завтра или послезавтра я пошлю Тебе заказной рукописный пакет. Это тетрадь маленьких размеров моей книги „Me eum esse“. Эту маленькую тетрадь Ты отдашь переписать хорошему переписчику, требуя, чтобы знаки препинания он расставлял именно так, как у меня. Переписанную рукопись [спешу оговориться: так начнешь Ты поступать в том случае, если я пришлю Тебе прощальное письмо или если Ты получишь определенные сведения о моей смерти (красивое слово); пока же этого нет, прошу Тебя и заклинаю нашей старой дружбой рукописи моей никому не показывать, а самое лучшее и самому ее не читать]. Продолжаю. Переписанную рукопись отдашь Ты в цензуру, причем спорь с цензорами и отстаивай каждое слово. Когда рукопись выйдет из цензуры, тащи ее к Лисснеру и Роману. Туда же еще раньше надо будет снести рукопись „Juvenilia“, которая находится у моего отца. (Относительно денег я, конечно, в свое время извещу моих родных). Формат и внешность издания должны быть такими же, как Сhefs d’œuvre 2-е издание. Каждой книги — и „Juvenilia“, и „Me eum esse“ — должно быть напечатано только 600 экземпляров. Если когда-нибудь в будущем книги мои распродадутся, предлагаю Вам, т. е. Тебе и моим, напечатать „Полное собрание стихотворений“ Валерия Брюсова, куда могут войти все стихи, напечатанные мною при жизни и внесенные в „Juvenilia“ и „Me eum esse“. Глупой прозы моей прошу никогда не перепечатывать{46}. […] Домашних моих (разумею маму и сестер) не пугай»{47}. Домашним он в те же самые дни писал совершенно по-другому: «Прознали здесь, что я оный самый Валерий Брюсов, и показывают на меня пальцами. […] Играете ли вы в крокет? есть ли грибы? сколько черники и брусники? маринуете? варите?»{48}.

Ланг получил рукопись с предисловием… от своего имени, написанным рукой Брюсова: «Me eum esse — последняя книга Валерия Брюсова, который скончался [число] … 1896 года в Пятигорске. Незадолго перед смертью автор сам составил рукопись этой книги, хотя далеко не считал ее законченной. Издатели надеются в непродолжительном времени собрать в отдельном сборнике также все появившиеся в печати переводы Валерия Брюсова. А. Л. Миропольский. Москва. 1896»{49}. Кризис быстро миновал. «Освоился с „погибанием“, — записал Валерий Яковлевич 29 июля. — Живу, пишу, даже строю планы о будущем». Исходя из того, что все трагические новости сообщались одному Лангу, притом в строжайшем секрете, Дж. Гроссман предположила, что «самоубийство» с последующим выпуском книги было всего лишь литературным проектом{50}. Подтвердить или опровергнуть эту гипотезу мы не можем.

По возвращении в Москву Брюсов получил дозволенную к печати 9 августа рукопись «Juvenilia»: цензор вычеркнул полемическую часть предисловия и снял семь стихотворений, включая три наиболее ранних, относящихся к 1890–1892 годам{51}. От издания пришлось отказаться из-за нехватки средств. Еще в апреле Валерий Яковлевич обещал помочь Добролюбову с выпуском его прозаического сборника «Одни замечания» (или «Только замечания»). Летом Добролюбов напомнил об обещании, но свободных денег у Брюсова не оказалось. Лишь в середине августа, ссылаясь на дороговизну и продолжительность лечения на Кавказе, Валерий Яковлевич выпросил у отца сто рублей — большая сумма для их семьи в тот момент — и отправил половину в Петербург. Этот факт он скрыл от Якова Кузьмича, который пересылал сыну приходящую тому корреспонденцию, порой со своими комментариями, например: «Хоть я и не понял его символические бредни, но зато понял о человеческих рублях» («человеческие рубли» — выражение Добролюбова). Однако собрат не только не поблагодарил Брюсова, но даже не известил о получении денег (пришлось наводить справки в канцелярии Петербургского почтамта) и… ничего не издал. Готовая к печати «Juvenilia» осталась в столе до 1913 года, когда переработанный вариант сборника вошел в первый том итогового «Полного собрания сочинений и переводов» (ПССП).

Пятого ноября рукопись «Me eum esse» пришла из цензуры без замечаний. «Дерзостей» в книге не было, как будто автор постарался не злить критику (это один из трех сборников, перепечатанных в семитомнике полностью; два других — «Juvenilia» и «В такие дни»). Деньги на издание нашлись. 16 декабря Брюсов держал корректуру и через неделю получил сигнальный экземпляр. Книгу обругали Коринфский в «Севере» и «Н. Н.» в демократической «Жизни». Обругали больше по инерции — за нерусское заглавие и декадентские декларации:

Я действительности нашей не вижу, Я не знаю нашего века, Родину я ненавижу — Я люблю идеал человека… Есть великое счастье — познав, утаить; Одному любоваться на грезы свои; Безответно твердить откровений слова, И в пустыне следить, как восходит звезда.

Годом раньше это бы вызвало скандал, побудивший автора броситься в бой. Теперь критики молчали, и это было дурным знаком. Валерий Яковлевич занес в тетрадь набросок «Не время ль нам промолвить символизму / Свое „адьё“…» и задумался об уходе из университета, пребывание в котором после перехода на классическое отделение весной 1895 года стало казаться пустой тратой времени, тем более, что древние языки — на университетском уровне — давались ему не так легко, как хотелось бы.

Пропустив по болезни первую половину 1896 года и не сдав экзамены, Брюсов в сентябре перевелся на историческое отделение, фактически «оставшись на второй год». Однако занятия античностью продолжались и здесь. 1 октября он отметил в дневнике работу над рефератом «Критика рассказа Ливия (книга III, 1–3) о том, как им была выведена в Акциум колония». Через неделю там же появилась горькая запись: «Я мучусь университетом. Там — лишний. Я знаю, что я должен уйти. […] Смешно сказать — я вот уже три недели стараюсь написать реферат для Герье о Ливии — и — не могу! Мне, мне — Валерию Брюсову — повелевают исследовать факты, ползти, как червяку, — мне, — могу ли я повиноваться?»{52}. 11 октября он сдал реферат, а в ноябре начал сочинять исторический памфлет «Недостоверность биографии Юлия Цезаря», пародируя академические методы критики источников.

Новое ждало дома. Осенью 1896 года гувернанткой к младшим сестрам поступила курсистка Евгения Ильинична Павловская — «худенькая, невысокая брюнетка, бедно одетая» и слабая здоровьем. «Что-то в ней было от Достоевского, — вспоминала младшая сестра ее подруги Софья Мотовилова, — что-то больное, оскорбленное и какая-то постоянная экзальтация. […] Девушка эта страстно любила поэзию, читала вслух стихи как-то особенно нараспев (что меня очень смешило) и любила таких поэтов, как Фет и Тютчев, которых мы совсем не знали»{53}. «Новая гувернантка — поэтесса», — отметил Валерий Яковлевич 2 октября, вскоре добавив: «С нашей новой гувернанткой мы друзья. Она некрасива, но — клянусь! — умная женщина и понимает поэзию».

Павловская влюбилась в Брюсова. Он не успел разобраться в своих чувствах, а уже 8 ноября его мать Матрена Александровна отказала девушке от дома. В тот же день он навестил ее… и стал свидетелем тяжелого нервного припадка: «Она упала на пол и каталась в конвульсиях. „Не смотри на меня! Сойди с креста!“». На этом основании Ю. П. Благоволина предположила, что Павловская стала одним из прототипов Ренаты в романе «Огненный ангел»{54}, замысел которого возник у Брюсова во время первой, неожиданной для всех, поездки в Германию в мае-июне 1897 года: «Впервые „сквозь магический кристалл“ предстали мне образы „Огненного ангела“» (курсив мой. — В. М.).

Евгения Ильинична переехала в дом Федотовой, на углу Столового и Скатертного переулка вблизи Большой Никитской, и стала переписываться с Брюсовым, поскольку они не могли часто встречаться. В письмах доминировала интересовавшая обоих литературная и философская тематика{55}. Личное в них колеблется от декадентской бравады: «Вот я такой, каков я есмь, эгоист, себялюбец, самообожатель — какие еще есть синонимы? — понимающий только свои желания и блуждающий в жизни как хозяин в цветнике» — до трогательных признаний в любви к «Змейке». «Этим счастьем я обязана тебе, Валя, — отвечала она, — тебе, мое своенравное солнце, ослепившее меня своим дивным ореолом поэзии и самобытности! Я тебе так бесконечно много обязана, что не смею и не могу сердиться на тебя за мои страдания».

Бедность, неустроенность жизни, безнадежная любовь и стремительно развивавшийся туберкулезный процесс не оставляли девушке надежд. Валерия Яковлевича легко упрекнуть в эгоизме: он тяготился ее экзальтированностью, но, расставшись с Женей, сразу начинал тосковать. В нашем восприятии жизни и произведений Брюсова его драматические отношения с Павловской заслонены позднейшими мучительными романами с Ниной Петровской и Надеждой Львовой, принесшими ему много поэтического вдохновения и столь же много личного горя, вплоть до пристрастия к наркотикам. Петровская общалась с ним в обвинительно-требовательном тоне, Львова тоже требовала, хоть и не так жестко. Павловская ни в чем не обвиняла Брюсова, даже в других увлечениях — вроде некоей Елены Коршуновой, которая «хороша тем, что убивает всякую думу»{56}, — и ничего не требовала, хотя спорила с ним не только о литературе. Она сразу поняла, что он — прежде всего поэт, для которого человеческие чувства, включая любовь, — источник творческой энергии. «Будь моим творением, моей поэмой, к которой я опять и опять буду возвращаться, но которая останется все же одной веткой в моем „лавровом венце“», — заклинал он. «Мой поэт, — отвечала она, — когда дело идет о поэзии, ты несравненен, я никогда не люблю тебя так, как в то время, когда ты в этой сфере». Конечно, она знала его стихотворение «Юному поэту» и слишком хорошо знала его автора, чтобы не принимать сказанного всерьез или пытаться переделать своего возлюбленного. То, о чем позднее писали критики, имело под собой биографическую основу: «Он не ждет „счастья“. Он предчувствует горе, он знает изнанку любви, он знает, что будет горе, ужас, смерть, что исчезнет чистота и радость. […] Любовь у Брюсова — это любовь-страдание, любовь-Рок, неизбежность, любовь-трагедия»{57}.