реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Галин – Гражданская война и интервенция в России (страница 63)

18

«Мы не ведем войны против отдельных лиц, — провозглашал руководитель ЧК Чехословацкого (Восточного) фронта М. Лацис 1 ноября 1918 г., — Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии? Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора»[1534],[1535].

«Большевики, — приходил к выводу Деникин, — с самого начала определили характер гражданской войны: истребление… Террор у них не прятался стыдливо за «стихию», «народный гнев» и прочие безответственные элементы психологии масс. Он шествовал нагло и беззастенчиво. Представитель красных войск Сиверса, наступавших на Ростов… (провозглашал): — Каких бы жертв это ни стоило нам, мы совершим свое дело, и каждый, с оружием в руках восставший против советской власти, не будет оставлен в живых. Нас обвиняют в жестокости, и эти обвинения справедливы. Но обвиняющие забывают, что гражданская война — война особая. В битвах народов сражаются люди-братья, одураченные господствующими классами; в гражданской же войне идет бой между подлинными врагами. Вот почему эта война не знает пощады, и мы беспощадны»[1536].

Как бы ни были красноречивы все эти призывы к революционному насилию, факты свидетельствуют, что до середины 1918 г. «Красного террора» не было. До революции большевики, в отличие от эсеров, вообще не признавали организованного террора, как средства борьбы. В случае победы своей революции, отмечает историк Ратьковский, ими не предусматривалось даже создания специального репрессивного органа, для подавления сопротивления побежденного класса: «Согласно представлениям большевиков диктатура пролетариата — это диктатура большинства и поэтому она будет более эффективной и демократичной. Поэтому она легко сломит прежнюю диктатуру меньшинства экономическими и контролирующими мерами, не прибегая для этого к насилию»[1537].

«То, что с полным правом можно назвать террором, — подтверждает историк С. Павлюченков, — тогда исходило не от правительства, а, так сказать, стихийно изливалось из глубин душ, облаченных в серые шинели и черные бушлаты, в виде их беспощадной ненависти к офицерству…, до того, как террор превратился в большевистскую государственную политику, он являлся более продуктом «революционного творчества» масс (проявлением «русского бунта»), как на рубежах Совдепии, так и в ее центрах»[1538]. «Невзирая на все провокации, гильотина оставалась лишь словом, — подтверждала американская журналистка Битти, — Где бы ни выносился смертный приговор, это делалось толпой без какого-либо официального разрешения — толпой, впадавшей в состояние неконтролируемой ярости и мгновенно охватываемой единственной страстью, страстью расправы»[1539].

Стихийное насилие «русского бунта» творилось в первую очередь там, где власть большевиков была слаба. Примером мог служить Балтийский флот, где «в первый день революции матросы мстили за весь дисциплинарный устав, и эмоции определяли, кому жить, а кому умирать. Когда был сформирован комитет, убийства остановили»[1540].

Даже такой крайне правый историк русского офицерства, приводящий многочисленные факты насилия над ним, как Волков отмечает: «Там, где большевикам оказывалось сопротивление или их власть была непрочной (Новороссия, Крым, Дон, Кубань, Северный Кавказ, Сибирь, Средняя Азия), офицеры, с одной стороны, имели возможность организоваться и принять участие в борьбе, но с другой — именно здесь в первой половине 1918 года офицерам было находиться наиболее опасно»[1541].

«После революции 25 октября 1917 г. мы не закрыли даже буржуазных газет и о терроре, — подчеркивал Ленин, — не было речи…»[1542]. «Как ни странно это звучит сейчас, весной 1918 г. в красном Петрограде не только выходила кадетская «Речь», — подтверждал управляющий деникинскими отделами Законов и Пропаганды, видный кадет К. Соколов, — но и беспрепятственно устраивались кадетские собрания, на которых публично дебатировались брестские соглашения и германская «ориентация»»[1543]. «Странно вспоминать, — подтверждал член ЦК партии меньшевиков Д. Далин, — что первые 5–6 месяцев Советской власти продолжала выходить оппозиционная печать, не только социалистическая, но и откровенно буржуазная… На собраниях выступали все, кто хотел, почти не рискуя попасть в ЧК. «Советский строй» существовал, но без террора»[1544].

«Жизнь членов оппозиции в большевистской России была пока вне опасности (убийство Шингарева и Ф. Кокошкина в январе 1918 г. можно считать исключением)…, — подтверждает американский историк Кенез, — Репрессии еще не начинались: в конце апреля 1918 г. в Петрограде было лишь 38 политических заключенных». «Правительство, — приходил к выводу Кенез, — просто не считало, что необходимы более жестокие действия»[1545]. Мельгунов говоря о том, как вели себя большевики по отношению к оппозиции в первые месяцы Советской власти, вовсе не находил в них врожденной склонности к террору: «Память не зафиксировала ничего трагического в эти первые месяцы властвования большевиков… Наша комиссия (тайно готовившая антисоветские заговоры — Авт.) собиралась почти открыто»[1546].

Эту особенность — отсутствие красного террора до осени 1918 г. отмечал и ненавидевший большевиков французский дипломат Л. Робиен: «Большевики становятся жестокими, они сильно изменились за последние две недели. Боюсь, как бы в русской революции, которая до сих пор не пролила ни капли крови, не настал период террора…»[1547]. «В местностях, с самого начала твердо находящихся под контролем большевиков (Центральная Россия, Поволжье, Урал), организованный террор, — подтверждает крайне правый историк С. Волков, — развернулся в основном позже — с лета-осени 1918 года»[1548]. «Когда большевики пришли к власти, — подтверждал бежавший из Петрограда комендант Арчен, — они были утопистами, гуманистами и великодушными провидцами — сегодня они больше походят на злобных сумасшедших. Их преступное безумие дало о себе знать в начале июля (1918 г.)…»[1549].

Позицию большевиков в отношении террора, Ленин озвучил сразу после Октябрьской революции — в ноябре 1917 г.: «Нас упрекают, что мы арестовываем. Да, мы арестовываем… Нас упрекают, что мы применяем террор, но террор, какой применяли французские революционеры, которые гильотинировали безоружных людей, мы не применяем и, надеюсь, не будем применять, так как за нами сила. Когда мы арестовывали, мы говорили, что мы вас отпустим, если вы дадите подписку в том, что вы не будете саботировать»[1550].

Наглядным подтверждением этих слов служило первое дело Военно-революционного трибунала: графиня С. Панина, министр государственного презрения Временного правительства, отказалась признать большевиков и передавать им деньги принадлежавшие министерству. Трибунал вынес ей «Общественное порицание… Это было типичное российское революционное решение, — восклицала американская журналистка Б. Битти, — невозможное ни в каком другом месте на свете»[1551].

Юнкерам, которые «попробовали устроить восстание», которые «устроили бойню и расстреливали на кремлевской стене солдат», большевики сохранили «не только воинскую честь, но и оружие»[1552]. Договор предусматривал: сдачу юнкерами только боевого оружия; гарантию всем сдавшимся свободы и неприкосновенности личности. Юнкера могли возвратиться в свои части… «Казакам с их офицерами предоставляется свободный выезд»[1553]. Член ВРК Г. Усиевич заявлял: «Расправы допустить не можем» и пояснял, что ВРК пошел на договор «прежде всего» потому, что борьба уж деморализовала массы[1554].

В начале декабря 1917 г. под честное слово были выпущены на свободу генерал, будущий атаман Краснов с его казаками, бывшими главной силой Корниловского мятежа, и похода Керенского на Петроград[1555]. В конце апреля 1918 г. на свободу под честное слово был выпущен ген. Шкуро, арестованный, как организатор антибольшевистского партизанского отряда[1556]. Освобождены генералы Болдырев и Марушевский арестованные за саботаж. Министры Временного правительства Н. Гвоздев, А. Никитин и С. Маслов и т. д.

В начале 1918 г. были освобождены: генерал-квартирмейстер Северного фронта В. Барановский, арестованный за контрреволюционную деятельность; бывший военный министр Временного правительства, один из лидеров антисоветского «Союза возрождения России» А. Верховский; 14 членов ультраправой группы во главе с лидером В. Пуришкевичем, готовившим вооруженное выступление офицеров[1557]; арестованный за антисоветскую деятельность, бывший обер-прокурор святейшего синода и крупный помещик А. Самарин[1558]; председатель «Союза Союзов» А. Кондратьев организовавший забастовку госслужащих в Петрограде[1559]; председатель «Комитета общественной безопасности» В. Руднев — один из главных виновников московского кровопролития, а так же десятки членов контрреволюционных организаций, саботажники и т. д.[1560]

Отношение большевиков к террору в то время демонстрировала и развернувшаяся в партии дискуссия по вопросу о смертной казни. Последняя была отменена еще Временным правительством, сразу после февральской революции, но в июле 1917 г. восстановлена Керенским для фронта: за воинские преступления, измену, убийства и разбой. Советская власть одним из своих первых постановлений отменила это решение Керенского[1561]. Против смертной казни выступало большинство, позицию которого отражали слова А. Луначарского, сказанные в октябре 1917 г.: «Я пойду с товарищами по правительству до конца. Но лучше сдача, чем террор. В террористическом правительстве я не стану участвовать. Лучше самая большая беда, чем малая вина»[1562].