реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Авенариус – Юношеские годы Пушкина (страница 4)

18

– Стой, Кюхля! Не разгибайся! – раздался вдруг повелительный голос.

Добродушный и простоватый Кюхельбекер, не оправившийся от понесенного сейчас поражения, послушно согнулся еще круче в дугу. В тот же миг товарищ, крикнувший ему, разбежался на него сзади и, едва коснувшись руками его плеч, одним махом перелетел через него.

– Ай да Пушкин! Молодец Француз! – приветствовал его выходку дружный смех.

– Ни с места, Виленька! Побереги голову! – закричал вражеский атаман Броглио. Тем же порядком, как Пушкин, но с изяществом записного эквилибриста, перенесся он через ошеломленного Кюхельбекера.

Пример двух шалунов нашел усердных подражателей. С криком: «Ниже голову, Кюхля! Ниже!» – все враги-полевщики один за другим, более или менее ловко, перепрыгнули через беднягу.

Между тем Пушкин заметил уже присутствие отца.

– Ах, папа! – радостно вскричал он, но, вспомнив тотчас, как неодобрительно мать его отнеслась к пылким излияниям сыновней любви, не решился при других обнять отца.

Но Сергей Львович широко раскрыл уже сыну объятия, подставил для поцелуя щеку и с некоторою, как бы театральною, торжественностью прижал его к груди.

– Однако, ты все тот же сорвиголова, – заговорил он, выпуская сына из объятий. – Лежачего, ты знаешь, не бьют; de mortuis aut bene, aut nihil[5], а Кюхельбекер ваш теперь тот же покойник.

– Совершенно верно, папенька, – весело отозвался Александр. —

Покойник Клит в раю не будет: Творил он тяжкие грехи. Пусть Бог дела его забудет, Как свет забыл его стихи.

– Эпиграмма эта твоего собственного сочинения? – недоверчиво спросил Сергей Львович.

– Собственного. Илличевский еще перещеголял меня по этой части. Поди-ка сюда, Илличевский!

Тот не замедлил явиться на зов и почтительно поздоровался с отцом приятеля. На просьбу Сергея Львовича – сказать также одну из своих эпиграмм – он не стал долго чиниться и не без самодовольства продекламировал:

– Нет, полно, мудрецы, обманывать вам свет И утверждать свое, что совершенства нет На свете в твари тленной. Явися, Виленька, и докажи собой, Что ты и телом и душой Урод пресовершенный.

– На бедного Макара все шишки валятся, – заметил Сергей Львович.

– На то он и Макар, – легкомысленно подхватил Александр. – Пущин составил даже целый сборник эпиграмм на него: «Жертва Мому, или Лицейская антология»[6].

Наблюдавший за играющими дежурный гувернер Чириков наклонился к Пушкину и шепнул ему:

– Пожалейте хоть несчастного! Вы видите: он вне себя.

И точно: Кюхельбекер был красен, как раззадоренный индейский петух. Размахивая своими длинными, как жерди, руками, захлебываясь и отдуваясь, он хриплым басом и с заметным немецким произношением слезно жаловался столпившейся около него кучке молодежи на причиненную ему обиду:

– Разве этак можно?.. Разве мы играем теперь в чехарду?

– Военная, брат, хитрость! – смеялся в ответ Броглио. – На войне допускается всякий фортель.

– Нет, не всякий! Всему есть мера, – заступилась за обиженного матка его – Комовский. – Сергей Гаврилыч – лицо незаинтересованное: пусть он решит, допускается ли такой фортель.

– И прекрасно! Пусть Сергей Гаврилыч решит.

Вся толпа хлынула к судье-гувернеру. Но разбирательство сомнительного вопроса было тут же приостановлено одним плотным, широкоплечим лицеистом.

– Стойте, господа! – крикнул он, поднимая руку. – Сергей Гаврилыч, позвольте мне два слова сказать.

– Не давайте ему говорить! Пускай он говорит! – перебивали друг друга обе враждебные партии.

– Говорите, Пущин, – сказал Чириков.

– Прежде всего, господа, – начал Пущин, – обращу ваше внимание на то, что мы здесь не одни. Меж нас, лицеистов, должен происходить суд – и что же? Какой-то молокосос-пансионер преспокойно слушает нас, подсмеивается над нами.

Все взоры обратились на Левушку Пушкина. По смешливости своей он, действительно, от души потешался также эпиграммами на Кюхельбекера; теперь же, сделавшись предметом общего внимания, он рад был сквозь землю провалиться. Прежде чем поднявшийся среди лицеистов ропот возрос до угрожающего протеста, пансионерик благоразумно юркнул в кусты и исчез.

– Может быть, и я здесь лишний? – спросил Сергей Львович, делая также шаг назад.

– Нет, папенька, вы-то оставайтесь! – поспешил остановить его старший сын. – Пансионеру нельзя было присутствовать при нашем самосуде. Но ваше присутствие нам даже лестно. Не правда ли, господа?

– Н-да, конечно… – нерешительно подтвердило несколько голосов.

– Это был первый пункт, – продолжал Пущин. – Второй пункт следующий: не вы ли сами, Сергей Гаврилыч, всегда твердили нам, что всякий спор нам лучше решать промеж себя, без всякого чужого посредничества?

– И повторяю опять то же, – сказал гувернер.

– Ну вот. Стало быть, отчего же нам и теперь не поладить одним, без вас?

– Сделайте одолжение, господа. Я, пожалуй, на время совсем удалюсь…

– Нет, нет, зачем! Чем более беспристрастных свидетелей, тем суд у нас будет справедливее и строже. Наконец, третий пункт: чего же требует от нас противная сторона? Каков спрос, таков и ответ.

Атаман противной стороны, Комовский, выступил вперед.

– Пускай Пушкин формальным образом извинится перед Кюхельбекером.

– Извини, Виля… – начал Пушкин, подходя к обиженному.

Миролюбивый по природе, Кюхельбекер готов был уже принять протянутую руку, когда Пушкин докончил свою фразу:

– В другой раз я не стану прыгать, а заставлю тебя самого прыгнуть – через ножку.

– Вот он всегда так! – воскликнул Кюхельбекер, отдергивая руку. – Разве с ним можно мириться?

– Так вот что, господа, – выступил с новым предложением Комовский, – пускай Пушкин станет также в позицию, а мы все перепрыгнем через него. Долг платежом красен.

– Вот это так: на это я согласен! – обрадовался Кюхельбекер.

– А я – нет, – сказал Пушкин. – Я, Колумб, открыл Америку, а ты, Америго Веспуччи, хочешь пожать мои лавры!

– Лавры неважные, – вступился миротворцем Пущин, – да и не всякому же быть Колумбом. Я, господа, предлагаю среднюю меру. Теперь наш черед был в городе. Кого из нас запятнают, тот пусть и становится в позицию. От Кюхельбекера зависит попасть в Пушкина.

После некоторых еще препирательств предложение Пущина было принято большинством голосов. Комовский с Кюхельбекером и прочими полевщиками удалились в поле, тогда как граф Броглио с Пушкиным и остальными горожанами заняли город. Сергей Львович подсел к Чирикову на скамейку и завязал с ним оживленную беседу. С первых его слов гувернер мог убедиться, что перед ним образцовый собеседник. Все последние новости дня, анекдоты, каламбуры – неудержимым потоком, без всякого видимого усилия, так и струились с уст Сергея Львовича, точно он разматывал бесконечный клубок. С предмета на предмет он дошел и до последней политической новости – взятия Парижа. Как воочию перед глазами его внимательного слушателя развернулась вдруг живописная панорама «современного Вавилона», представшая пред союзными войсками с высоты Бельвиля и Монмартра; как воочию посыпался с этих высот на город огненный дождь гранат и бомб и завеял белый платок присланного к графу Милорадовичу парламентера.

– Ради Бога, прекратите убийственный огонь!

– Стало быть, город сдается?

– Сдается.

– А армия?

– Армия ретируется.

– Ну, Бог с вами! Ретируйтесь.

– На следующий день с раннего утра любопытные парижане высыпали уже тысячами на улицы, на балконы и крыши, – с одушевлением продолжал рассказчик. – Никогда ведь еще не видали они этих варваров с берегов Ледовитого океана, одетых, как слышно, в звериные шкуры и лакомящихся сальными свечами. Но что за диво! Вместо каких-то косолапых получудовищ, под такт благозвучного военного марша, чинно и стройно выступали по улицам здоровяки-богатыри, молодцы-гвардейцы в щегольских мундирах европейского покроя; а командовавшие ими офицеры на всякий вопрос уличных ротозеев отвечали бойко и чисто по-французски.

– Неужели это русские? – повторяли парижане на все лады. – А где же сам император Александр?