Василий Авенариус – Юношеские годы Пушкина (страница 6)
«Вестник Европы», издававшийся до 1803 года Карамзиным, потом некоторое время – Жуковским, а в 1814 году – Измайловым, был любимым журналом лицеистов. Поэтому едва только приходил с почтой новый номер этого журнала, как лицеисты просто дрались из-за него. То же было и с последним майским номером. На этот раз он ранее других очутился в руках Пушкина.
– Дай-ка мне немножко взглянуть, Пушкин, – сказал, наклоняясь над сидящим, Дельвиг, – я тебе сейчас возвращу.
Он отвернул обложку, чтобы пробежать содержание книжки.
– Ну что, ничего? – послышался сзади другой, тихий голос Пущина.
– Странное дело: ни того, ни другого! – ответил вполголоса же Дельвиг.
– Я ведь так и предсказывал тебе! Но ты не хотел…
– Что вы там шепчетесь? – обратился теперь к двум друзьям Пушкин.
Дельвиг как будто смутился. Пущин с усмешкой заглянул в глаза Пушкину.
– Мы справлялись, нет ли тут одного знакомого стихотворения, – сказал он.
Дельвиг дернул его за рукав; но было уже поздно.
– Какого стихотворения? – спросил Пушкин.
– Да твоего – «К другу стихотворцу».
– Клянусь вам, господа, я и не думал посылать его в какой бы то ни было журнал…
– А мы с Дельвигом были уверены, что ты скромничаешь: что это был тебе запрос от редактора в восьмом номере «Вестника».
– Запрос?
– Ну да; неужели ты не заметил?
Напрасно Дельвиг, из-за спины Пушкина, поднес палец к губам. Пущин, будто ничего не замечая, взял со стола восьмой номер «Вестника Европы» и тотчас отыскал требуемую страницу.
– На вот, читай сам, – сказал он. Пушкин прочел следующее:
– Действительно, довольно странно, – задумчиво произнес Пушкин, – что другой поэт выбрал как раз то же заглавие, что и я. Но вы оба, я думаю, очень хорошо помните, что свое стихотворение, вместе с другими негодными, я бросил в огонь.
– А если бы оно, паче чаяния, спаслось? – спросил Пущин. – Ведь оно, что ни говори, было очень и очень годно.
– Иконников-то расхвалил его.
– Ну вот. Так отчего бы ему не украсить страниц журнала?
В полминуты Пушкин изменился два раза в лице. Он вскочил со стула и, схватив под руку обоих друзей, потащил их вон из читальни.
– Послушайте, господа, – настоятельно приступил он к ним, остановясь в коридоре, – говорите уж начистоту: это ваши штуки?
– Знать ничего не знаем… – начал Дельвиг.
– Ведать не ведаем, – досказал Пущин. – Стихи – может быть, твои, может быть, и чужие. Если твои, то читатели тебе только спасибо скажут; если же чужие, то тебе от них ни холодно, ни жарко.
– Но согласитесь, господа, что я не давал никому права публиковать мою фамилию…
– А ты как бы подписался?
– Да, разумеется, не полным моим именем.
– Например?
– Например, вместо фамилии Пушкин одни согласные буквы наоборот: «Н. К. Ш. П.».
– Но тогда автором могли бы счесть, пожалуй, твоего дядю Василия Львовича.
– Ну, так впереди этих букв я выставил бы свое имя: Александр.
– Александр Н. К. Ш. П.? Очень хорошо. Так и будем знать.
– Что, что?
– Ничего! – отвечал Пущин.
Так Пушкин от заговорщиков ничего и не добился. Но каждую новую книжку «Вестника Европы» он ждал уже теперь с лихорадочным нетерпением. В первом июньском номере опять-таки ничего не оказалось. В следующем же хотя и не было послания его «К другу стихотворцу», зато совершенно неожиданно появилась за подписью «Русский» новейшая ода Дельвига «На взятие Парижа».
– Слышали, слышали, господа? – раздавалось по всем комнатам и переходам лицейским: – Дельвиг печатается в «Вестнике Европы»! Каков тихоня! Недаром говорится, что в тихом омуте черти водятся.
Один Пушкин молча пожал руку своему другу и посмотрел ему вопросительно в глаза. Но Дельвиг ответил только крепким рукопожатием и с виноватой улыбкой потупился.
Профессор русской словесности Кошанский по праву мог бы также гордиться этим первым плодом выступившей перед публиков лицейской музы; но его не было уже в то время в Царском: он занемог (как сказано выше) тяжелою болезнью, которая на полтора года удалила его из лицея. Временный же заместитель Кошанского, молодой адъюнкт-профессор педагогического института в Петербурге Александр Иванович Галич, успевший в короткое время своим мягким, открытым нравом расположить к себе лицейскую молодежь, сердечно поздравил Дельвига с первым печатным опытом.
– Почин дороже денег, – говорил он, – вы, барон, открыли дверь и другим товарищам вашим в родную литературу. Бог помочь! А чтобы достойно отпраздновать этот почин, я прошу вас и всех ваших друзей поэтов в мою хижину на хлеб-соль.
– Ваше благородие, позвольте узнать, – допрашивал, немного спустя, Пушкина лицейский обер-провиантмейстер и старший дядька Леонтий Кемерский, – какое такое празднество нонче у Александра Иваныча?
– У Галича? А ты, Леонтий, почем знаешь?
– Да заказали они у меня к вечеру всякого десерту: яблоков, да мармеладу, да кондитерского печенья-с…
– Нынче именины барона Дельвига, – усмехнувшись, отвечал Пушкин.
– Ой ли? Именины-то их, помнится, приходятся на преподобного Антония Римлянина, осенью, за три дня до большого Спаса?
– Да, то именины церковные, а нынче стихотворные: день стихотворного его ангела.
– Так-с.
В тот же день, в 5 часов, вместо вечернего чая с полу-булкой, Леонтий Кемерский собственноручно преподнес Дельвигу на маленьком подносе стакан шоколаду с тарелочкой бисквитов.
– Честь имеем поздравить ваше благородие с днем стихотворного ангела-с!
Надо ли прибавлять, что добровольное угощение это обошлось неожиданному имениннику вдвое дороже заказного?
Вечер у профессора Галича прошел для лицейских стихотворцев чрезвычайно оживленно. Первым делом, разумеется, была прочитана знаменитая отныне ода Дельвига, подавшая повод к торжеству[7]. После того Илличевский должен был также продекламировать свою оду на ту же тему и исполнил это с таким уменьем, что скроенная по точному образцу Ломоносова и Державина, напыщенная ода была прослушана всеми с видимым удовольствием и вызвала дружные аплодисменты.
– Ну, а теперь твоя очередь, Кюхля, – сказал Пушкин.
– Почему же моя? – застенчиво краснея, пробасил Кюхельбекер, однако стал расстегивать куртку, чтобы опустить руку в боковой карман.
– То-то, взял небось с собой. И я знаю даже – что.
– Ну уж нет!
– А хочешь, я тебе всю пьесу твою наизусть скажу?
– Говори!
Пушкин приподнял плечи и сгорбился, чтобы придать себе сутуловатую фигуру Кюхельбекера; после чего, подражая немецкому произношению последнего, с неестественным пафосом забасил: