18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Василий Авенариус – Гоголь-гимназист (страница 2)

18

– Яновский и так ведь взял уже вину на себя, – вступился за приятеля Прокопович.

– Это не оправдание, это только смягчающее обстоятельство! – с важностью вмешался тут в разговор семиклассник – «студент» – Бороздин-первый, приземистый, но плотный, круглолицый юноша, остриженный почти наголо, отчего лицо его казалось еще круглее. – Мне жаль, главное, Ландражина: он – душа-человек и вел себя в этом случае, как вы сами, господа, говорите, со всегдашним благородством и тактом…

– Ну да, да! – перебил его пятиклассник Григоров, самый отъявленный шкодник. Но тебе-то что до нашего семейного дела, расстрига Спиридон? В чужой монастырь со своим уставом не ходят.

– Во-первых, я не расстрига, а студент и сын полковника, – вскинулся Бороздин. – Во-вторых, зовут меня не Спиридоном, а Федором, как вам всем и без того известно. Ярлыки, которые навешивает нам Яновский, часто вовсе неостроумны.

– Ну, на свой-то тебе нечего жаловаться: по Сеньке и шапка, по фляжке – ярлык. Поглядись-ка в зеркало: чем ты не расстрига? Так ведь, господа?

– Так! Так! – со смехом подхватило несколько голосов.

– Мы, трое братьев, стрижемся под гребенку по примеру отца… – начал было объяснять «расстрига».

Гоголь, до сих пор молча прислушивавшийся к пересудам товарищей, принял как будто его сторону:

– А по писанию: чти отца и матерь свою. К тому же, господа, нынче он ведь именинник, а обижать именинника грешно.

– Как именинник?

– Да ведь какое сегодня число?

– Двенадцатое декабря.

– Ну, а это – день ангела Спиридона.

– Поздравляем, Спиридонушка, поздравляем! Дай ручку пожать! Не будет ли угощения? – посыпались на «именинника» с разных сторон незаслуженные насмешки.

– Meine Herren, zu Tisch! zu Tisch![4] – раздался по коридору звонкий тенор надзирателя – немца Зельднера, и гимназисты веселой гурьбой повалили к лестнице, ведущей в нижний этаж, где помещалась столовая с кухней, а также канцелярия, квартиры главного гимназического начальства (попечителя и директора), лазарет и церковь.

– Тебе, Яновский, это так не сойдет! – бросил Бороздин на ходу Гоголю.

– И тебе тоже, – был ответ.

Со стороны Бороздина сказано было это едва ли серьезно: ему, «студенту», строить какие-либо каверзы против гимназиста, а тем более «фискалить» по начальству совсем не пристало. Но Гоголя, видно, подзадорила угроза студента, и, всегда уже молчаливый, он за обедом очень неохотно отвечал на расспросы сидевшего рядом с ним лучшего друга своего, Данилевского. Последний, также пятиклассник, обогнал его, однако, во французском языке, состоял уже в числе «синтаксистов» и потому не был свидетелем ни сцены своего друга с Ландраженом, ни стычки его с Бороздиным.

– Ты мне объясни все толком, – говорил он. – Судя по тому, что мне передавали другие, ты, братец, кругом не прав.

– Не прав медведь, что корову съел, не права и корова, что в лес зашла.

И Гоголь уткнулся опять в тарелку. После же обеда, когда остальные пансионеры разбрелись по своим «музеям» «для свободного приготовления к послеобеденным классам без обременения вольности отдохновения» (как значилось в их школьном регламенте), он, поднявшись также по лестнице на второй этаж, но не дойдя до своего «музея», остановился у окошка, выходившего в великолепный, но занесенный теперь снегом казенный сад, и так углубился в свои мысли, что даже не слышал, как сзади подошел к нему опять Данилевский.

– О чем задумался, Никоша? – спросил тот. – Верно, замечтался уже о весне, когда можно будет снова гулять по этим тенистым аллеям…

Гоголь загадочно улыбнулся.

– Мои мечты гораздо прозаичнее и ближе, – проговорил он, – я мечтаю о сюрпризе для дорогого именинника, о золотом яичке на серебряном блюдце.

– Для какого именинника? Для Бороздина?

– Для Спиридона, да.

– Да что он тебе сделал, скажи, пожалуйста?

– Что сделала ласточка стрелку, который бьет ее на лету? Я стреляю ласточек тоже не из-за них самих, а чтобы проверить меткость своего глаза.

– Ну, и какую пулю ты отлил на эту ласточку? Мне-то, другу, можешь, кажется, поверить.

– А молчать ты умеешь?

– Умею.

Гоголь потрепал любопытствующего по плечу и лукаво подмигнул одним глазом:

– Хорошо, брат, делаешь. И я тоже умею. После чего повернулся к нему спиной и оставил его стоять с разинутым ртом.

Глава вторая

Как была подстрелена ласточка

Дружба между обоими завязалась еще с раннего детства. Отцы их, прошедшие вместе Киевскую духовную академию, жили и впоследствии не особенно далеко один от другого: от Яновщины, или Васильевки, имения Гоголей-Яновских, до Семеренек, имения Данилевских, было не более тридцати верст. О первой встрече своей с Сашей Данилевским в памяти Гоголя сохранились следующие подробности. Когда Саша, совершенным еще малюткой, был привезен впервые своим отцом в Васильевку, сам он, Николаша, лежал больной в постели, так что с маленьким гостем мог играть только Ваня, младший брат Гоголя, причем оба усердно угощались клюквой, которой Саша никогда раньше еще не едал. В 1818 году все трое были отданы в Полтавскую гимназию, где пробыли вместе два года. Но тут Ваня захворал и умер; Никоша был взят домой и затем, в августе 1821 года, помещен во вновь открытую в Нежине гимназию высших наук князя Безбородко. Туда же, год спустя, перешел и Данилевский. Здесь дружеские отношения двух однолетков и одноклассников возобновились, и с глазу на глаз они звали друг друга по-прежнему Никошей да Сашей, как называли их дома свои.

Естественно, что Данилевского более, чем кого-либо из других гимназистов, должно было интересовать «золотое яичко», которое готовилось Гоголем «имениннику». По живости своего нрава, в противоположность флегматику Гоголю, охотно участвуя не только во всех играх, но и в школьнических проделках товарищей, Данилевский относился более критически к скрытым затеям своего друга, нередко, как сказано, выходившим за пределы невинной шутки, и не раз уже выручал проказника-тихоню от заслуженного наказания. Сегодня он также нашел нужным не упускать его из виду и стал издали наблюдать за ним. Гоголь, очевидно, решился немедля привести свой таинственный план в исполнение. Пройдя в «музей», он открыл там свой шкафчик (у каждого пансионера имелся в «музее» свой собственный шкафчик вышиной в полтора аршина, окрашенный белой краской), достал оттуда два листа рисовальной бумаги и скляночку гуммиарабика, присел к своему столу и стал склеивать листы краями.

«Гм, значит, карикатуру опять намалюет», – сообразил Данилевский.

Но друг его свернул уже свой двойной лист трубкой и вышел обратно в коридор, а оттуда на лестницу, чтобы подняться на третий этаж, где находились спальни. Войдя в спальню своего – «среднего» – возраста (воспитанники делились на три возраста), он воззвал нараспев:

Ой, Семене, Семене, Ходи, серце, до мене!

На зов его, как по щучьему велению, тотчас показался с другого конца спальни дядька Симон.

Симон был специальным дядькой Гоголя. В первое время по открытии Нежинской гимназии, учебное начальство было в большом затруднении приискать достаточное число надежной прислуги и потому не препятствовало воспитанникам иметь при себе дядек из своих крепостных людей. Так и старик Симон, состоявший до тех пор дворовым поваром в Васильевке, попал в Нежин дядькой к своему панычу. К новым обязанностям своим он отнесся со всею беззаветной преданностью, какой в те патриархальные времена отличались крепостные «хороших» господ, к числу каковых, бесспорно, принадлежали и родители Гоголя. В начале пребывания в Нежине, когда дичок-паныч сильно тосковал еще по родному дому и, ложась спать, всякий раз, бывало, заливался слезами, Симон целые ночи напролет просиживал на табурете у изголовья плачущего и шепотом урезонивал безутешного, но обыкновенно достигал своей цели только при помощи припасенной на всякий случай «бонбошки». Понемногу мальчик, правда, обжился в чужой обстановке; но Симон, это единственное наличное звено, связывавшее с родительским домом, был ему по-прежнему «свой человек», которому без оглядки можно было доверять самые конфиденциальные поручения.

– Что треба панычу? – недовольным тоном спросил Симон. – Знать, все бонбошки опять вышли? Денег у меня ни гроша уже не осталось, – лучше и не проси.

– В одном кармане сочельник, в другом чистый понедельник? Старая, брат, песня! – сказал паныч, отмахиваясь своим бумажным свертком. – Дело теперь не в бонбошках, а вот в чем: достань-ка аршин и смерь мне сию штуку.

Но тут он заметил заглядывавшего к ним в дверь Данилевского.

– Э-э, ты чего там подсматриваешь? Не гляди, душенька! Ну, прошу тебя!

Данилевский отретировался; но когда, немного погодя, Гоголь прошел обратно в музей, друг его отправился на поиски Симона. Нашел он его в нижних сенях около кухни за какой-то столярной работой: наколов топором из доски четыре бруска и обтесав их, старик вымеривал теперь аршином каждый брусок, а потом стал прилаживать их один к другому. На полу около него стоял ящик с гвоздями и разными столярными принадлежностями.

– Ты что это, Симон, рамку для паныча мастеришь? – спросил Данилевский. – Не по твоей, небось, поварской части?

Симон исподлобья сумрачно покосился на вопрошающего, обтер рукавом пот, выступивший на лбу от непривычной работы, и забрюзжал в ответ: