Василий Авенариус – Гоголь-гимназист (страница 4)
– Ну-с, что же? – спросил Орлай, не получая ответа от Гоголя, у которого язык не повертывался повторить директору басню, столь доверчиво принятую надзирателем.
Но подоспевший между тем Зельднер не замедлил доложить по-немецки «его превосходительству» («seiner Excellenz»), что «вот, у Яновского разболелся зуб, – и немудрено, потому что он вечно носит с собой полный карман леденцов…»
– Но Егор Иванович был сейчас так добр, что избавил меня от них, – досказал Гоголь.
Егор Иванович смутился и начал было оправдываться, но леденец, которой он еще не дососал, мешал ему говорить.
– Schon gut![7] – коротко прервал его директор и обратился снова к воспитаннику: – Испорченный зуб, мой милый, лучше всего с корнем вон.
– Он у меня уже не болит! – поспешил уверить Гоголь, испугавшись, как бы решительный во всем Иван Семенович не послал сейчас за цирюльником, который в гимназии исполнял обязанности зубного врача. – Я забыл сказать вашему превосходительству, что маменька прислала мне письмо. Она поручила мне засвидетельствовать вам усердный поклон и доложить, что по вашему имению все идет очень хорошо.
– Спасибо, дружок. Будете писать матушке, не забудьте поклониться от меня и поблагодарить. Что тебе? – обернулся Орлай к подошедшему в это время сторожу, и на доклад последнего начал отдавать ему какое-то приказание.
Гоголь не стал дожидаться и с почтительным поклоном пошел своей дорогой. Директору было уже не до него, а у надзирателя не было охоты опять связываться с этим озорником.
Вторым послеобеденным уроком оканчивались классные занятия воспитанников. Время от четвертого до пятого часа давалось им на «свободное отдохновение», от пяти до половины шестого они пили вечерний чай, от половины шестого до половины седьмого повторяли уроки, от половины седьмого до семи употребляли на «приятнейшее и благородно-шутливое препровождение времени» – чтение Лафонтеновских басен, слов и выражений гувернером. Собрав затем и «музее» классные принадлежности к следующему дню, они для возбуждения аппетита делали небольшой моцион на свежем воздухе от половины восьмого до восьми, ужинали и после нового небольшого моциона принимались опять за повторение уроков. В девять часов, после вечерней молитвы, они «отходили к постелям для раздевания и положения себя в оные», чтобы в половине шестого утра снова подняться и к половине седьмого быть уже готовыми к утренней молитве и чаю.
Гоголь вообще чуждался общества своих сверстников и редко когда принимал участие в их шумных сборищах. Сегодня же он был как-то особенно молчалив и сосредоточен, ни слова не проронил, когда «барончик» бесцеремонно завладел у него за чаем выговоренной булкой, и по временам только заносил что-то карандашом на лоскут бумаги; но писанье ему как будто не давалось: он нервно грыз карандаш и, написав пару слов, тотчас зачеркивал опять написанное.
Затем до самого ужина он куда-то бесследно исчез. За ужином он ничего не ел и беспокойно только озирался на входную дверь. Но вот там появился дядька Симон и подал ему издали какой-то загадочный знак. Паныч мотнул в ответ головой и сообщил что-то на ухо своему соседу. Таинственное сообщение мигом облетело весь стол, и, когда ужин пришел к концу, школьники, вместо того чтобы идти в шинельную одеться для вечерней прогулки, взбежали вперегонку на второй этаж, где были классы и рекреационный зал.
– Wohin, wohin, meine Herren?[8] – кричал за ними Зельднер, который должен был сопровождать их на прогулке.
Оклик его остался гласом вопиющего в пустыне. Шумной волной все хлынули в рекреационный зал. Лампы здесь были уже потушены; но тем эффектнее выделялся из окружающей темноты среди зала освещенный сзади транспарант. Художник, исполнивший его, очевидно, хорошо пропитал бумагу маслом, потому что цветной рисунок прекрасно просвечивал. Представлял же он дервиша, которого громадными ножницами стрижет рогатый и хвостатый цирюльник; а под рисунком стояло следующее восьмистишие, заглавные буквы которого для рельефности были выведены красной краской и крупнее обыкновенного:
– Да ведь это же акростих, господа: «Спиридон»! – раздались кругом восклицания. – Ай-да Яновский! Ну, Спиридонушка, поклонись ему в ножки.
– Вот, изволите видеть, ваше превосходительство, вот они, плоды-то! – произнес тут по-немецки позади смеющихся знакомый фальцет.
Гимназисты живо расступились, чтобы пропустить вперед надзирателя и директора.
– Плоды, действительно, еще зелены, особенно вирши, – заметил строже обыкновенного Орлай. – Это, Яновский, ваша мазня?
Отрекаться ни к чему бы уже не повело.
– Моя-с, – сознался Гоголь, который чуял уже надвигавшуюся грозу.
– Из вас, поверьте моей опытности, ни великого художника, ни тем паче поэта dei gratia[9] никогда не выйдет. А дабы вы на досуге могли над сим поразмыслить, вы проведете эту ночь в одиночном заключении здесь же в зале.
– Простите его, Иван Семенович! – неожиданно выступил тут ходатаем за своего обидчика Бороздин. – У нас были с ним маленькие счеты. А я даже рад, что дал случай товарищам посмеяться: меня от этого не убудет.
– В самом деле, Иван Семенович, – подхватил Данилевский, – я знаю Яновского с малых лет: сердце у него доброе. Но у него особенный дар подмечать все смешное, и он не в силах уже устоять…
– Чтобы не написать плохих стихов? – досказал заметно смягчившийся директор.
– Нет, Иван Семенович, у него есть и очень порядочные стихи, – вмешался тут второй приятель стихотворца, Прокопович. – На днях еще читал он мне свою балладу «Две рыбки».
– Полно, Красненький, я просил ведь тебя молчать, – пробормотал Гоголь.
– Да надо же знать Ивану Семеновичу, что у тебя есть поэтический талант! Баллада его, Иван Семенович, так трогательна, что я даже прослезился.
– Каково! – усмехнулся Иван Семенович. – О чем же она трактует?
– А под «двумя рыбками» он разумеет себя самого со своим покойным маленьким братом Ваней, которого он так любил, что до сих пор забыть не может.
– Гм… Вот что, Николай Васильевич, – отнесся Орлай к Гоголю, которого он, как и некоторых других старших воспитанников, вне учебных часов называл просто по имени и отчеству, – завтра у меня семейный праздник. Зайдите-ка и вы, да кстати захватите с собой свою балладу. Экстренной оказии ради, обед не в час дня, а в половине пятого. И вас, Федор Корнилович, прошу быть моим гостем.
И Гоголь, и Бороздин отвесили молчаливый поклон Юпитеру-Громовержцу, который, не упоминая уже об одиночном заключении, поручил надзирателю убрать транспарант и, пожелав всем воспитанникам доброй ночи, спокойно удалился.
Глава третья
У Юпитера-Громовержца
Не в первый уже раз удостоился Гоголь приглашения к директорскому столу. По воскресеньям и табельным дням избранные из гимназистов-пансионеров, не имевших в городе родных, поочередно, партиями человек в пять-шесть, обедали и проводили вечер у Ивана Семеновича, который дома у себя обходился с ними не как начальник, а как любезный хозяин. Гоголь попал в число этих избранных не столько, конечно, из-за своих собственных заслуг, сколько благодаря доброму расположению Орлая к его родителям.
У Ивана Семеновича было шесть человек детей; но из трех сыновей двое старших служили уже в уланах и находились при своих полках. Один десятилетний Мишенька, с осени надевший гимназическую форму, находился еще в родительском доме, также как и его три сестрицы. Младшая из них, Лизонька, и подала на этот раз повод к семейному торжеству: ей исполнилось тринадцать лет.
Ровно в половине пятого приступили к закуске, а затем разместились чинным порядком за столом, который, по случаю большого числа гостей, пришлось накрывать в зале. Весь учебно-воспитательный персонал гимназии оказался налицо. Одни были во фраках, другие, за неимением таковых, – в вицмундирах, но все в белых галстуках, орденские кавалеры и при орденах. Воспитанники точно так же обменяли свои будничные серые сюртучки на нарядные синие мундирчики с черными бархатными воротничками. Мишенька Орлай собрал около себя чуть не дюжину своих маленьких сверстников. Гоголь был единственным из пятого класса и имел по одну руку от себя двух «студентов» – семиклассников Бороздина и Редкина, а по другую – четвероклассника Кукольника и третьеклассника Базили. Бороздин хотя по-христиански и отпустил своему должнику – Яновскому – его грех, но теперь словно и не замечал его присутствия: обернувшись к своему соседу – однокласснику Редкину, – он чуть не с благоговейным вниманием прислушивался к каким-то хитроумным объяснениям его по поводу последней лекции римского права.
Гоголь окончательно отвернулся от двух «студентов» к двум гимназистам, которые классами хотя и были ниже его, но годами почти ровесники с ним. Зато они оба были первыми учениками в своих классах. Кроме того, оба пользовались особенным покровительством Ивана Семеновича еще и потому, что Кукольник был сыном его предместника в должности директора нежинской гимназии, умершего через полгода по ее открытии, а Базили был из семьи эмигрантов-греков, в судьбе которой сам попечитель гимназии, граф Кушелев-Безбородко, принимал живое участие. Не мог Гоголь подозревать, конечно, что Редкий сделается со временем профессором и ректором Петербургского университета, Базили станет известным дипломатом, Кукольник – даровитым писателем, а сам он – бессмертным юмористом.