Василий Ардаматский – Суд (страница 16)
До сих пор Горяев помнил тот свой позор. Генерал вызвал его к доске и попросил рассказать, что он знает о генерале Власове. Горяев молчал, он все-таки понимал, что не нужно было ему трепаться…
Тогда генерал стал рассказывать о предателе Власове, с которым он, оказывается, вместе когда-то служил, даже вместе начинали войну, а позже присутствовал на заседании Военного трибунала, осудившего изменника. Ребята узнали страшные вещи об этом нравственно при жизни сгнившем человеке – как, попав в окружение, он в страхе забился в выгребную яму сортира и оттуда с трудом был вынут гитлеровцами, и как потом, стоя на коленях перед подонком Гитлером, клялся ему в любви и верности и обещал положить к его ногам Россию.
Горяев, стоя у доски, видел округлившиеся глаза ребят. Закончив, генерал сказал ему: «Тот, кто тебе рассказал про Власова, – лгун и защитник изменников Родины – передай ему это…» Генерал уже встал, чтобы уйти, и вдруг Горяева дернула нелегкая сказать, что про генерала он прочитал в английском журнале. Генерал сказал: «Если ты изучил язык, чтобы читать ложь и клевету буржуазной печати на нашу Родину, мне жалко твою учительницу…» Но Горяева уже несла на своем шатком хребте непонятная волна. «Почему там обязательно ложь и клевета? – заявил он с апломбом. – Там много и правды». Генерал ответил с усмешкой: «Спасибо, что ты хотя бы употребил союз «и», – и добавил: – Но мне воспитывать тебя некогда, этим должны заниматься твои родители, если они испытывают хоть какое-нибудь чувство ответственности перед Родиной». И генерал ушел, провожаемый аплодисментами класса. А на Горяева все ребята смотрели так, будто он и был тот генерал-предатель Власов…
Этот инцидент сыграл в его юности значительную, если не роковую роль. Дома, когда узнали о случившемся, воцарился ад. Отец обвинял мать, что она сделала из сына нигилиста. Он напомнил ей все недавние и давние случаи, когда она костерила советскую власть за то, что в магазинах не оказалось хорошего мяса, или за то, что не достать плаща-болоньи, или за маленькую зарплату, или еще за что-нибудь. Мать в ответ сказала то, что всегда обижало его до крайности: «Контузия у тебя башку отшибла». На этот раз отцу стало плохо, пришлось вызвать «скорую помощь», и его увезли в больницу. На другой день сказали – у него инсульт. Через месяц отец умер. Мать все это время как-то странно и страшно молчала, взяв на работе отпуск за свой счет, с утра до вечера сидела в больнице возле так же молчавшего отца. Мать Горяев похоронил спустя год, она успела поцеловать его – уже студента…
Странное дело – потеря родителей нисколько его не потрясла, но все же и у гроба отца, и у гроба матери он все время помнил, с чего начался конец его семьи.
А судьба повела его дальше…
В институте он, как и в школе, учился отлично, и теперь у него не было друга даже на стороне, все время – учебе. Он не пропускал ни одной лекции, по учебным дисциплинам читал все, что мог достать на русском и английском языках, преподаватели дивились его обширным сверхпрограммным знаниям. Он научился жить, не тратя бесценные нервные клетки на всякую как он выражался, «пустопорожнюю чепуху».
Когда девушки предлагали ему пойти в театр или даже в кино, он отвечал, что относится к той, пусть презираемой, части человечества, которая прекрасно обходится без эфемерных плодов цивилизации. Или говорил: я человек техники, искусство, с его шаманством, мне чуждо, я его не понимаю… Самое удивительное, что он действительно не интересовался искусством. Если при нем возникали разговоры о новой художественной книге или кинокартине и спрашивали его мнение, он отвечал, насмешливо растягивая слова: «Братцы! Все это мура по сравнению с последствиями изобретения обыкновенного колеса…» На это слышалось: «Ах, как оригинально! Не троньте его! Он весь в своей технике!..»
Как все это назвать? Эгоцентризм? Эгоизм?
Называйте как хотите, не в названии дело, а в образе жизни, отгороженной от всего, чему мы радуемся и огорчаемся. И рос из Горяева не кто иной, как мещанин во всем его неприглядном, тупом величии.
Не изменил он образ жизни и после окончания института. На работе в министерстве он держался подчеркнуто обособленно. Однако здесь это еще не означало независимость. В институте был ректорат, но до него далеко, и, если не давать повод, он к тебе не приблизится. А на работе рядом был начальник отдела, был еще старший инженер, в группе которого Горяев работал и с которым он вынужден был общаться каждый день. Но он скоро понял – и здесь общение может быть чисто условным: приказано – сделано, и до свидания.
Так он и работал – ровно, хорошо, получал благодарности и премии и ни о чем более не помышлял. Женитьба внесла в его личную жизнь спокойный ритм и ощущение прочности его положения.
Из этой жизни он однажды шагнет в преступление и сделает это совершенно спокойно, ибо и это он сочтет своим сугубо личным делом.
Только однажды его обдало холодным ветром…
Случилось это почти два года назад. Его тестю Семену Николаевичу Невельскому был объявлен выговор за срыв каких-то плановых сроков на стройке, и он был вызван в Москву для объяснений. В семье ничего об этом не знали. Он явился домой за полночь, его привел громадный дядька в брезентовой куртке и болотных сапогах. Семен Николаевич был пьяненький, глупо подмигивал выбежавшим в переднюю жене, дочери и зятю, тихо хихикал, и лицо его кривилось в дурацкой ухмылке.
– Ваш? – спросил дядька в брезентовой куртке. – А я, признаться, не верил, думал, песок сыпет про свои заслуги… Тогда бывайте здоровы. – И дядька ушел, не закрыв за собой дверь.
Первой опомнилась Ольга Ивановна – брезгливо обойдя мужа сторонкой, она закрыла дверь и стала распоряжаться:
– Женя, разденьте его.
– Наташа, приготовь ванну…
А сама села на стул и, разглядывая мужа, повторяла без конца:
– Боже, какой стыд… боже, какой стыд…
Семен Николаевич подчинялся безропотно, молча и все с той же дурацкой ухмылкой и подмигиванием…
После ванны его с трудом уложили спать.
В шестом часу утра Евгений Максимович проснулся от его голоса.
– Вылетаю сегодня в час дня… в час дня! – кричал он по телефону. – Значит, буду на месте около семи. К этому времени созовите начальников всех участков: буду делить на всех свой выговор, каждому – по заслугам. Передайте Бакулину, чтобы сегодня, самое позднее завтра, вылетел в Москву с полной документацией по жилищному строительству. Нам добавили денег. Последнее – передай Санникову, чтобы писал заявление по собственному желанию. За систематический обман руководства стройки. Понял? Все…
Он положил трубку, поворчал что-то про себя и, прошлепав босыми ногами на кухню, зазвякал посудой. Евгению Максимовичу вдруг захотелось поговорить с ним: то ли стало жалко тестя, то ли подтолкнула к нему еще не осознанная зависть…
И вот они вдвоем сидели на кухне, ели зажаренную Невельским яичницу с колбасой и тихо разговаривали.
– Каков я явился домой? – спросил Невельской. – Абсолютно ничего не помню.
– В общем, все было прилично и дисциплинированно, – рассмеялся Евгений Максимович. – После ванной, правда, буянили, требовали шампанского смочить выговор. А кто был этот великан в брезентовой куртке?
– Такой с жировиком на лбу? – оживился Невельской, видимо обрадовавшись тому, что помнит что-то… – Сиплый бас? Кулаки как чугунные горшки?
– Примерно… – смеялся Евгений Максимович.
– Вспомнил! Он вел меня домой? Значит, привел? Ах, молодец какой! Но кто он такой, понятия не имею. Я после заседания в министерстве сразу уехал на аэродром, хотел улететь, не заходя домой. Но не тут-то было – все мои самолеты уже улетели. Пошел я в буфет и хватил там почти что стакан коньяку. С досады – на коллегии мне выговор объявили. Справедливый и одновременно несправедливый. Бывают такие. Впаяли, одним словом. Девятый в моей строительной жизни. Почти юбилейный, так сказать… Ну вот, до следующего самолета целая куча времени. Думаю – надо все-таки заскочить домой. Вернулся в Москву. А таксист прихватил еще и того, с жировиком на лбу. Пока из Домодедова ехали, я с ним разговорился. Оказалось, он приехал с Дальнего Севера, где вкалывал на кооперативную квартиру. Приехал, а жена ушла от него к другому, верней, другого привела в их кооперативную только что отстроенную квартиру. Он с аэродрома позвонил ей на работу, и она все это ему выложила. Рассказывает, а сам плачет и вытирает слезы вот таким кулачищем. Теперь, говорит, еду в Москву, чтобы убить их обоих… Господи, думаю, а ведь убьет, в два счета убьет. Надо, думаю, его задержать, чтобы остыл. И я позвал его пообедать в гостиницу «Националь», где мы вашу свадьбу справляли. Он поначалу смущался своего вида, но когда я сказал официанту, что человек только что приехал отдохнуть с Дальнего Севера, тот стал ухаживать за ним, как за английским лордом. Я разъяснил, что за убийство ему, как пить дать, дадут десять лет, не меньше, и будет он весь этот срок вкалывать в колонии усиленного режима. А они, гады, в его квартире будут над ним смеяться.
Вдруг он спрашивает: «А как они будут смеяться, если я их убью?» И он принялся так громогласно смеяться, что весь ресторан стал на него оглядываться. А я ему подаю новую мысль – зачем, мол, иметь такую жену, которая может в любой момент убежать к кому угодно? Поищи-ка лучше жену повернее, а новую кооперативную квартиру купишь в два счета. И он с этим согласился. «Правильно», – говорит.