Василий Аксёнов – Зазимок (страница 48)
А там, там, в небе…
Но почему ты здесь, в Москве? Потому что до Ленинграда не было билетов. А на завтра? Так это и было назавтра, а назавтра не было билетов на завтра. Так что, ты так битые сутки и просидел на вокзале? Нет, зачем, на вокзале я просидел гораздо меньше, может быть, часа два, может быть… словом, до тех пор, пока меня не выставили из ресторана – им не понравилась моя песня про молодого казака, на которую спровоцировала меня огромная, в полстены, репродукция с тремя богатырями, пел я один, пел со слезой, как твой отец, экономя на нотах и обходясь единственной, то ли «до», то ли «ре», какой из них, сказать не могу, так как ни у меня, ни у вышибалы, вырядившегося в белый халат и колпак, чтобы меня, возможно, как быка, не раздражать, камертона не было, была в руке у вышибалы разводяга… Ну а потом?.. О, никаких острых сюжетов. И бесовщины никакой. Мягко, вежливо и изысканно, как в куртуазном романе: потом ты мне напомнил, что в Исленьске проживает моя чёрнобровая одноклассница Анжелика Воздвиженская, да, верно, та, которой я писал записки, полные отчаяния, дочка покойного отца Антония, который как-то февральским ясным ранним утром… Ну и?.. взял на конюховке вожжи и… Я не про это, я про Анжелику… Нет, нет, вытесни из голоса похотливую тональность, оставь пасторальный оттенок, уничтожь во взгляде вожделение, мне такие не по душе, она как та женщина, овдовевшая десять лет назад, а у меня уже нет сил для жалости и слов для утешений… Ну, ну, вы всю ночь напролёт говорили о Фуко и о Гуссерле. Так точно, но больше о Лакане и о Барте, а уж потом, когда свет утра разредил её вдовьи ресницы, она резко повернулась ко мне, окропив моё лицо дробью сорвавшихся с ресниц слезинок, и сказала: а ты читал Дерриду?.. – И ты заплакал. Ну уж нет, заплакал ты – локти в подушку, кулаки в виски, борода, как… фу… милая, милая, давай поженимся… ой, Господи… ну ладно, что она не дура… Ну да, ну да, ну ладно, а почему ты здесь-то, на Таганке? Вопрос странный, но более странно то, что задаёшь его ты. Потому что я так и сказал таксисту: на Таганку! А он у тебя спросил: почему вдруг – Таганка? Нет, это я спросил, а он нам ответил: потому что татары на этом месте устраивали свои таганы… А-а, сказал я, – и устанавливали на них огромные котлы, вылитые из переплавленных колоколов, а в котлах варили мясо православных москвичей, и за главного повара-вышибалу был у них князь великий Иван Данилович Калита, мечтавший разводягу поменять на скипетр… Да не об этом я, не почему Таганка, а почему ты здесь, на Таганке? О, если бы не помнил я, что ты был третьим там, у Анжелики, и вместе с нами, от меня не отставая, пил зубровку, и отвечать тебе бы не подумал… Да потому, что здесь, в том доме, живёт Галя, которую я не видел много лет. Ну и как, хороша эта Галя? Хороша, хороша, но, извини, тебе до этого какое дело? Никакого, просто мне было с ней когда-то… лучше, по крайней мере, чем с тобой. Хлопот особых мне она не доставляла – ни к кому я её не ревновал, когда не видел её – вроде любил, а стоило увидеть – тут же начинал ненавидеть, но так как видел я её редко, то и любил, выходит, больше, чем ненавидел… что, может быть, когда-нибудь мне и зачтётся. Ну что ж, надейся, но не очень. Ещё там было то, что мало нравилось мне, то есть не нравилось совсем: заставляла она меня целоваться с нею в метро, в кинотеатре, в кафе, в автобусах, в троллейбусах, в трамваях – словом, при всём честном народе, ладно ещё, что в отделения милиции для этого не требовала заходить… А, это та Галя, что после сама себе вены пыталась… Да, это та самая Галя, и это мне тоже не понравилось. Ну ладно бы ещё так, как та, которая косой себя по шее из-за Григория Мелехова – было из-за кого и чего, достойно к тому же, а твоя Галя подружку вызвонила, возле ванной усадила, но прежде чем её там усадить, четыре чашки кофе ей выпоила и журнал порнографический ещё подсунула, чтобы, не дай бог, та дремать не вздумала, чтобы по первому же воплю Галькиному бросала журнал, хваталась за телефон и вызывала скорую. Хотел бы я на них полюбоваться: на Галю в ванной комнате и на её вахтёршу около двери… Тоже мне Лукреция московская. А сыр-то-бор из-за чего: накурились они конопли, выпили они водки – проснулась она голенькая среди голеньких мальчиков, чему невольно, заскочив в гости, я свидетелем явился и что использовал как повод для развязки, хотя на самом деле было наплевать… Нет, сделай она это серьёзно и без подружки, как разведчик, которого застукали с поличным, мне бы тоже не понравилось, но тем не менее… Да, да, я понял, кого ты имеешь в виду, это та Галя, хиппи наша, отечественная, только знака качества на ней нет, ставить негде, разве что на той ленточке вокруг головы, которую она, баба тридцатилетняя, до сих пор не снимет и не выбросит, но и там, на ленточке, негде, там едва-едва места хватило, чтобы имя бодхисаттвы вписать, имя или фамилию: Авалокитешвара, – или что там, – Гуаньинь, – не помнишь, нет? – это со стороны лица; а на затылке, там уж точно заклинание таинственное: «ом-мани-падмэ-хум». Джоан Баэз этакая, Жанна Бичевская, но только безголосая. Жизнь лжива и пуста, возьмёмся за руки, друзья, и побредём в Тибет… куда же из Москвы ещё подашься… ждут не дождутся всех вас там, в Тибете… Да, но тогда зачем ты так много дал денег таксисту, не за эту же экскурсию по памятным местам татаро-монгольского ига? Нет, ни с чем это не связано и менее всего с Галей, хотя Галя замечательная баба, дом её всегда открыт, стол её ломится, родители её годами то в Африке, то в Латинской Америке – делятся опытом строительства социализма, и сама Галя немало сделала в борьбе с монгольским и византийским наследием, но всё равно она тут ни при чём, так получилось. Он же видит, что я с рюкзаком, заросший, куртка на мне брезентовая. – Кто? – спрашивает. – Геолог? – Нет, – отвечаю бодро, – археолог… А для него, как и для многих, что геолог, что археолог – одно и то же, как для соседа моего, Юры, не голубого, а того, у которого бабушка родная умерла на Пасху, – если смуглый, если с бородой да ещё и на машинке по ночам печатаешь, ну всё – переправил тебе Юра пятую графу, живи теперь… Юру, как гестаповца, паспортом не проведёшь… Ну а коли…олог – и не важно ге… или архе… – значит, денег полон рюкзак, ещё и в куртке по карманам. Так ты бы ему и сказал, что только по счётчику, что денег, товарищ майор, у тебя в обрез. Ну не смог, не смог: если я вижу в глазах человека надежду, тем более такую уверенную, я не способен его обмануть, а у таксистов, у продавцов и контролёров – я не беру их всех огульно – моя физиономия всегда почему-то вызывает надежду именно такую: уверенную и большую. И дело сделано, плюнь ты на этого таксиста и на те деньги, которые он увёз. Да я-то плюнул, это тебе всё никак, как погляжу, не успокоиться. Но я хоть попытался: он говорит: откуда едем? – С Севера, – говоришь ты. – Север бескрайний, – говорит он. – Да, – соглашаешься ты, – не маленький. – Чик-чик-чик, – а это счётчик так, прислушиваясь. – А где на Севере конкретно? – это надежда в душе таксиста вырастает и зудит, хотя с чего бы? – На Тикси, – это тебя уж понесло. – А-а, – говорит таксист, – это хорошо. – Да уж куда лучше, – говорю я. – Чик-чик-чик-чик, – это счётчик на твой счёт. – И что искали? – Золото, – это ты, совсем уж угорев. – У-у, нашли? – Нашли, – без коментария. – Это хорошо. – А что хорошего? – Да это я так, в смысле государства. – Чик-чик-чик-чик-чик. – Вот тут-то я и пытаюсь: золото, – говорю, – нашли, а деньги потеряли. – Как это?! – А вот как: плыли на плоту в море Лаптевых и перевернулись, сами выбрались, а шмотки утопили. – Все?! – Все. – А-а. – Чик-чик-чик. – Москвич? – Москвич. – Хорошо. – А что хорошего? – Да это я так, в смысле: ждёт кто-нибудь дома? – Чик-чик-чик-чик. – Вот здесь. Возьмите. Спасибо. Что? А сдачу? Что?! – Ши-и-иш, – это машина так покрышками по мокрому асфальту. – Тиксист, ядрёна вошь, – а это я тебе.
О-о, Ваня, здравствуй, дорогуша, здравствуй, милый, проходи и не пугайся, у меня такой кавардак, чёрт ноги сломит, уйма народу, только что свалили, я думала: кто что забыл – звонок; папа с мамой в Йемене, но не они же без телеграммы, у меня Ильюша, Ильюша – гениальный, поэт божьей милостью, ты, наверное, слышал, та-ам его книжка вышла, столько критики и разговоров, здесь не печатают, ему двадцать лет, он совсем ещё мальчик, но так проникает… двадцать четыре… поругался с отцом, послал его подальше, представляешь, отец у него ба-а-альшой человек и сволочь, естественно, такая же, это – Иван, Илья, будьте знакомы, Иван о тебе, золотце, много слышал, и тебе, Ильюша, я говорила про Ивана, вы друг друга обязательно полюбите, у вас много общего, какой кайфовый вечерок… Нет, нет, спасибо, не катаюсь, да нет, могу, не в нравственности дело, толку не будет, с этого я не торчу, себе оставьте, я лучше выпью, это для меня, а? вы позволите? я наливаю… Ну, боже мой, ты ещё спрашиваешь, давно обуржуазился?.. Да это всё после мрачной зубровки и вежливых бортпроводниц, а это здорово: «Огненный танец» под «Вечерний звон», вы уж простите, я сейчас как югорский шаман на капище тризну справлю – натанцуюсь… Ненавижу! Он – с-сук-ка! Я в липкой дрёме, я в-вижу с-сон: я на охоте, а в заг-гоне, в снегу ныряя, кр-расный пёс… Прелестные стихи, Ваня, ты вслушайся, и жутко символично, Ильюша, ты милый, но не плачь, не тревожь меня, такой вечер, и не стоят они того… Брось, Галька, не смеши, поверь мне, я не ревную, я никогда тебя не ревновал, стихи – дерьмо на постном масле, а он, твой этот малахольный, такая же вонючка, как и его старший брат, Паша Морозов, только тот был круче, тот не хныкал, если летописи не врут, нет, нет, это я не вам, я – Гальке, Галька, где тут нажать, как выключить эту «Соню», нет, я – Гальке, Галька, я хочу оборвать пришепётывание этого рок-барда, меня мутит от него и от его… Ванечка, милый мой, не нравится?! ты что, это же наша эпоха… Какая эпоха, о чём ты, Галька, это не эпоха, а мастурбация стрекозы на собачьем помёте: стою в джинсе и в паре жёлтых шюз, мочалю вам стебовый блюз… Простите, как вы относитесь к масонам?.. что, что?.. Вы не москвич?.. Нет, я татарин, чингизид, из Джагатайского улуса… В таком случае мнение ваше меня не интересует… В таком случае пошёл ты в ж…пу, Галька, покажи ему дорогу, а меня проводи до тахты, по-моему, так: по-моему, я уже «натанцевался» под этот «звон», и гони прочь этого юркого отрока; по-моему, так: по-моему, ему пора, пусть быстренько бежит домой и мирится с папой, иначе денег больше не получит на чернила; или скажи ему: всё тише в пульсе я считаю маятник, в груди конвульсии, и счастье… что-то там, вот, вот, не надо мне подушки, теперь отлично, только люстра, она пропляшет этот менуэт и образумится, хоть и красиво, где-то я такое уже видел, люстра пляшет менуэт – поэт, петля и табурэт… и что-то ещё про гостиницу, ах, гостиница моя, ты гостиница, я присяду на кровать, ты подвинешься, теперь я там, как выражается Анатолий Иванович Сивков, на девятой позиции, и я с ним, с Сивковым, безоговорочно согласен: казалось бы, спишь, и всем так про тебя кажется, но ты всё видишь и слышишь – очень удобно, хоть и неумышленно, а это, нет, это не потолок, это позицию заволакивает туманом, как у Ремарка или у Олдингтона, и хорошо, что без газовой атаки, её я не пережил бы, хотя и без того – без газовой атаки – враг действует успешно: снимает тебя, как часового, всовывает тебе в рот кляп, натягивает на глаза повязку и, как «язык», как «языка» ли, забирает в плен, и ты уже там, в комнате Анжелики, лезешь к ней напористо под одеяло, а те двое, Лакан и Деррида, оба в генеральских мундирах, учинив допрос, лупят тебя по голове книгой – книга велика вельми и увесиста, солиднее, чем старообрядческое рукописное «Жития святых», но то, естественно, не «Жития», а антология новейшей философии, – лупят за пустяк, лупят за то, что ты, пока Анжелика оглядывается на окна и узнаёт по синеве время, крадёшь у Гуссерля одно «с», что делаешь всегда, когда бы с ним ни встретился, тебе, конечно, больно, тебе обидно, ты густо кроешь генералов матом, клянёшь за измену Анжелику и уже самостоятельно меняешь позицию: ты долго читаешь написанную по-латински вывеску: школа-интернат для начинающих эк… экз… дальше не разобрать… ты входишь в класс, а там, за партами, раскрыв рты, чинно сидят экзистенциалисты, съехавшиеся со всего света, а у доски, на которой вывешена карта города Санкт-Петербурга, где светящейся лампочкой указан центр мировой культуры – Юсуповский садик, с указкой в руке им что-то втолковывает сердито Григорий Одомацкий, ты слышишь: чудь – удь – удо – юдо – Иуда, вот оно, вот оно где потерянное колено Израилево! – Григорий в гневе оборачивается, видит тебя, и лицо его начинает обрастать бородой… ты думаешь, оторопев: мать честная!.. Дон-Кишот?.. нет… народоволец?.. нет… тюменский старообрядец?.. нет же, нет… старец ермолки не носил… борода на лице нестора вспыхивает и сгорает, остаются одни усы, а в руках его вместо указки уже мелькает проворно острым жалом шпага… Да это ж д’Артаньян-Боярский! – думаешь ты; ноги твои со страху подламываются, но силы благожелательные выносят тебя на прежнее место, которое не сразу узнаёшь, и ты орёшь: стой кто идёт! – видимо – орёшь, потому что просыпаешься сам и будишь тех двоих, чьи глаза глядят на тебя испуганно. – Кто это? – твой первый вопрос, – кто вы? – Они молчат, но ты, обретая постепенно сознание, уже догадываешься: это они, поэт и Галя, они рядом с тобой, на просторной, как паром, тахте – будто нет другого места, – но в отличие от тебя оба на простыне и под одеялом, что тебе, судя по всему, мало нравится; ты поднимаешься, находишь в этом бедламе свой рюкзак, останавливаешься возле двери и, разбираясь в серии замков, кричишь: Галька, мне больше не надо пить, каша твердеет, каша скоро превратится в булыжник, булыжник подрастёт и расколет мой череп… эм… эм… эм… ма… ма!