реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Аксёнов – Зазимок (страница 27)

18

– Пятнадцатое, – отвечает Николай.

– Ух ты, – говорит Григорий. – Смотри-ка!.. Послезавтра, значит, – говорит, успокоившись. – У парня моёва проводины… тут уж близко… на флот забирают, дак хошь медовухи надо сварить да отвезти… успет – дозрет… Водка-то нынче кусается. Смотри-ка, так и прозеваю…

– А на чём едешь, – спрашивает Николай, – на мотоцикле или на «Москвиче»?

– На мотоцикле-то куда я сунусь с флягами, – говорит Григорий. – На «Москвиче».

– А ты Надю мою с собой не прихватишь? – говорит Николай. – Мне тут ещё по путикам своим надо будет пройтись – с весны ещё не был – да, думаю, место для новой избушки на Тахе присмотреть, старая моя, в устье Суетки, нынче сгорела.

– Сжёг кто или так, от пала?

– Да нет, кто там, скорей всего – от пала.

– Ну а чё мне, – говорит Григорий, – заберу, один хрен через тебя ехать. А ты, – говорит Григорий, – сеягод опять один промышлять будешь?

– Не знаю, – говорит Николай. – Наверное – один.

– А я передохну сезонишко, не пойду нонче, ноги болят, – говорит Григорий. Сказал так и поддел пальцем бидон за дужку, и до фляги сходил, и за столом уже: – Дак чё, товаришш, ещё хряпнем?

– Давай.

А потом встал Николай из-за стола и направился к печке, у которой и бока уже порозовели.

– Пойду, – говорит. То на одной ноге, то на другой прыгая, натянул влажные ещё носки, бродни парящие обул и влез в непросохшую ещё энцефалитку. Ружьё взял, стволами вниз его на плечо повесил, поправил патронташ и говорит после: – Спасибо, Григорий.

– Да за чё спасибо-то, – говорит Григорий, место за столом покидая. – Было бы за чё. Это тебе спасибо – побеседовали… А то посидел бы, есть ещё что выпить. Тебе, может, – говорит он, – чё другое надо было, дак ты это…

– Нет, нет, – говорит Николай. – Я из-за Нади только, боюсь, что в тайге проваландаюсь – лес, может, выберу да подсочу… да пробегу, капканы проверю.

– А-а, – говорит Григорий. – Ладно, чё там, заберу, конечно. Не в тягость.

– Спасибо, – говорит Николай. И кивнул. К двери. И вышел. И тень его выпала, распласталась по мокрой траве. И собаки на крыльце. Цок-цок когтями, цепями: зум-дзум.

– Каша есть, в тазу вон – жрите, и долой с крыльца! То наповадились! Грязь тут месите мне, – Григорий так собакам, а потом дотянулся с порога до ручки дверной, дверь на себя повлёк и Николаю: – Увяжутся за тобой, быват, с цепи какая и сорвётся, дак шугани их как следует, Коля, а то и прикладом по хребту, чтоб знали… Полкан останется, а те-то вот дурные – за кем хошь побегут. Ну, ни пуха тебе… Заеду за бабой, не беспокойся, – и канул за дверью, и свет за собой загнал.

А на улице и дождя уж нет, иссяк дождь, так только: пыль в воздухе водяная, на лицо покропит – узнаешь, что сеет, а ладонью и не почувствуешь. Небо на западе в звёздах, а звёзды – как на арабском ковре: большие, яркие. И луны выход ожидается, незрима пока – где-то за кулисами, но явно не звёзд, конечно, хоть и яркие они, а её, луны, свет сочится по жилам и прожилкам исхудавших в непогоде туч. Мрак поредел. Там же, на западе, вырвались из его плена сопки, оконтурились, ограничили себя смутными ещё линиями вершин с одинокими долговязыми силуэтами лиственниц. «А там, на ковре, – думает Николай, – ещё и мавританский дворец, ещё и всадник ладный с саблей в одной руке на белом скакуне, и ещё: красавица большеглазая на коленях у всадника – то ли дочь султана всадник умыкнул, то ли наложницу его из сераля».

«Гарем велик и многочислен, – говорит Николай, – властелин пропажи и не обнаружит… если не самая она любимая, конечно».

А тонкая рука скользит по ковру, пальцы тонкие щетинят мягкий, податливый ворс, и тихий голос произносит:

«Это сестра всадника».

«Да? А по взгляду и не скажешь, – говорит Николай и ловит на ковре рукой руку. И говорит: – А ты поедешь жить со мной в тайгу?»

«А школа как? – тихий голос. – Диплом пропадёт».

«Не пропадёт, – говорит Николай. – Года два, а потом устроишься, и зиму будем проводить здесь, в городе, а лето – на пасеке».

«И ковёр возьмём?» – тихий голос.

«Ну а куда мы без него», – говорит Николай.

И ночь. И свет луны на полу. И лёгкая в нём тень занавески. И влажные, припухшие губы, и…

И не заметил, как ноги его справились с километровым зимником, который он и Григорий пробили между своими пасеками сразу же после знакомства. Оторвал глаза от тропы, всё ещё едва различимой, и увидел впереди три светлых полоски – верхние клетки оконных рам, которые тут же скрылись за гребнем горы, приютившей его избушку, но скоро возникли снова и теперь уже не терялись, пока все три окна с покачивающимися на их фоне пиками осоти и крапивы не обнажились полностью. Собаки узнали его, но в знак своей бдительной службы или в качестве приветствия по нескольку раз гавкнули и умолкли. Только старая сучка Пальма не перестала повизгивать радостно. Николай подошёл, присел перед ней на корточки, потрепал за мокрый загривок, затем поднялся и направился в дом. Но перед тем как войти, долго стоял на крыльце, обернувшись к востоку и глядя, как ночь подчиняется дню.

А в доме так: тепло и тихо. И прибрано. И окна зашторены занавесками новыми. И над кроватью, под звёздами, большими и яркими, среди которых и пастырь – месяц молоденький скобкой, – дворец мавританский и всадник с красавицей глазастой на арабском скакуне. А на кровати, в изножье, бочком с краю пристроившись, Надя сидит. В сером свитере она и в серых брюках, и на ногах у неё что-то серое – самовязанные носки, вероятно. Волосы в узел скручены. И всё это видит Николай так: уголками глаза. А смотрит он на стекло лампы, до блеска протёртое, и на жеманный за ним огонёк. Не отрываясь от огонька, ружьё у двери приткнул, патронташ к нему бросил. И потом уж раздеваться стал. Разделся и к шкафу подался. В сухое и чистое облачился, но не торопясь, а так: степенно – на гулянку будто собирается, – и закаменел вдруг посередь избы. Задумался будто, но будто – и только; все мысли его, всё внимание там, в уголках глаз: ковёр, кровать и серые брюки, и свитер серый, и что-то серое на ногах, и волосы в узел собраны, и… и смотрит, вероятно не отрываясь и не мигая, ему под ресницы. И, кажется, хочет что-то сказать: руки взметнулись над покрывалом, не высоко, просто отстранились от него, умерли и опали, как листья в безветрие. Как будто дрогнули, шевельнулись губы на белом, онемевшем лице. Но ни звука, ни вздоха. Ни шелеста. И там, в уголках глаз, уже больно. И так потом, словно путы порвал, развернулся резко и к вешалке подошёл. Сдёрнул, петлю порвав, с гвоздя телогрейку, накинул на голову шапку, патронташ и ружьё подхватил и слышит: «Есть будешь?»

– Нет, – говорит он, – сыт под завязку, – и вышел. И из сеней на крыльцо – вынесло, как лодку на перекате. И стал там, захлебнулся воздухом. И ноги не идут, словно стиснуло их со всех сторон чем-то, льдом ли сковало.

– И почему же так-то… – шепчет он. – И почему же так-то… – говорит он громче. – И почему же так-то… – цедит он сквозь зубы. – И почему же… – и выронил всё из рук, и в дом опрометью. А там, у порога – она, Надя. Привлёк к себе, прижал, целует: солёные глаза, солёные губы и волосы тёплые. – Надя, Надя. Наденька. – А у неё, у Нади, слов нет, сил нет, ноги не держат Наденьку. Поднял её, усадил на кровать, и сам – коленями на пол рядом. И лицом – в живот к ней. И не дышит – глотает воздух. И говорит: – Поздно уже? – и чувствует: головой она мотает. – Поздно уже, – говорит он, – да?.. А за деньги? Панночка делает, – и чувствует: головой она мотает. – А?

– Нет, нет, – плачет она.

– Тогда назови его Павлом, – говорит он. – Павлом или Иваном, так назови, – говорит он. А она плачет и головой кивает, и подбородок её горячий на шее у него, и слёзы её у него по горлу, по ключицам, по сердцу – как ножичком. – А девочка если, – говорит он, – пусть будет как мама, Таисьей – пусть будет так… так назови её.

– Коля, Ко-о-оленька, – плачет она.

– Нет, нет, – говорит он. – Нет, я не хочу, чтобы здесь… уйду.

– Ко-о-оленька, – плачет она, – родненький, – и руки её в свитер его, в его тело – как иглы.

– Нет, нет, – говорит он. – Нет… Григорий заедет…

– У-у-ум-м, – воет она – как волчица, волчат которую лишили.

– Собак спустишь, когда поедешь… А Пальму с собой возьму – не хочу, чтобы врасплох, – говорит он.

А она:

– У-у-ув, – как раненая лосиха, как кто-то ещё, свет для кого померк, и так от этого – как будто лобзиком по кадыку, лезвием по зрачкам ли.

– Нет, нет, – говорит он. – Надя, не надо. Не надо, Надя, – говорит он и вскидывает лицо. И ловит губы её, и целует – как воздух – и так: долго, долго – до упокоя, до сна, до бессознания.

Он поднял её, уложил её на кровать; он укрыл её шалью. И вышел.

Глава седьмая

Недавно по телевизору один видный медик подробно растолковал, что такое счастье. И у меня теперь будто гора с плеч: теперь я, наконец, всё понял. Нужно – при содействии врачей, разумеется, – только отыскать те самые нервные окончания, отвечающие за счастье, и наловчиться правильно их раздражать. Возможности, как мне кажется, велики. Маленькая, портативная, вроде «педерастки», сумочка с аккумулятором, желательно самозарядным – от лунного или от солнечного, к примеру, света или от вашего же смеха, чтобы сбоя не было, – тумблер и несколько сантиметров тонких проводов. Стосковался по счастью, тумблером щёлкнул, и прыгай себе на здоровье как кузнечик. А если сравнение это не в точку, если кузнечики, что вдруг докажет тот же или другой учёный-медик, скорее горемычны, чем счастливы, то и им вмонтировать такое устройство. И всем уж остальным тогда, чтобы картину общую не портили: рыбам, животным и насекомым. Вот вам и благоденствие. Вот вам и Жан-Жак Руссо… Да что там, Господи…