Василий Афонин – Подсолнухи (страница 23)
— Артель, — нехотя отвечал Хлебников, — артель «Счастливый труд».
— Не помню такого… Другой район, что ли?
— Другой.
— А как же ты сюда, а не в свою?
— По блату, — Хлебников глядел в потолок, знакомо ему там все было.
— Смотрю, лежишь ты давно, а никто к тебе не приходит. Нету своих, что ли?
— Нету.
— А бабы?
— И ее.
— Тогда тебе хана, голодной смертью дойдешь. А эти, из конторы твоей, что ж не придут?
— Слушай, — надоедало Хлебникову, — ты где сам работаешь?
— Где… в совхозе… кино кручу.
— Приходил к тебе кто-либо из совхоза?
— Нет, не было.
— Так и ко мне.
Деда Дмитрия навещала жена, опрятная, тихая, как мышь, старушка. Расстегнув фуфайку, сдвинув со лба платок, садилась возле своего, гладила руку. Дед Дмитрий, повернув голову, слушал новости, сам мало говорил. Один раз после кашля и укола забылся, задремал вроде, старуха, взглядывая на него, тихонько рассказывала:
— Он, отец-то наш, броню имел от войны — мы раньше не тут жили, а в рабочем поселке, при заводе — не трогали его. А как стали мужиков брать, ровесников, он своей волей в военкомат. Раз, да другой. И ушел. Двух лет не воевал, как в плен их взяли под городом Харьковом. В Германию отвезли. Так он и работал там у германца на шахте, пока союзник не ослобонил. Вернулся хворый совсем — били их там, на шахтах. А тут его раз за разом в сельсовет да район допросы снимать: зачем в плен пошел? Придет, загорюнится. Ни есть, ни пить. «Марья, — скажет, — да нешь я своей волею сдался. Ведь нас тысячами брали. Кабы по-ихнему, разве б вернулся я домой. Кто не хотел, те вон в Канаде теперь». Ну, нет-нет, отступились.
Стали жить. Петька-то у нас последний, один-разъединый. Двое, что вперед отца ушли, так и остались там. Близнецами были. А этот рос, дите как дите. В армию спровадили. А он отслужил — и, домой не заезжая, на стройку, по путевке этой. Телеграмму оттуда вскорости дал нам — женюсь. Мы ему денег собрали двести рублей, сами не поехали — далеко. Только-только долги ро́здали, вот оно — письмо. С женой разошелся, еду домой. Приехал, гос-споди, Петька, сыночек ты мой… Вино пьет, табак курит, лицом почернел. Стали спрашивать: что, как? Рассказал… Жил в общежитии, а как сошлись — к ней перешел. А она, молодуха-то, тут же работать расхотела, сидит день-деньской, картинки в журнале смотрит. Придет вечером с карьера грязный — машины он там песком грузил, а теща нос в сторону — не туда ступил да не туда сел. И жена ей вторит. А Петька возьми да и скажи: «Разве не видала, за кого выходила?» И ушел. А может, и не так было, кто знает… Стал с нами жить. И что ни день, то пьяный, что ни день, то пьяный. Вечером глядишь — идет, руки врастопырку. Меня не слухает. Ну, отец не стерпел, сказал, а он его кулачищем по боку, да в другой раз. Сам полушубок хвать — и на улицу. Отец навзничь, да и захлебнулся кровью. Нутро он ему отшиб. А у меня ноги отнялись, шагу не сделать. Хочу поднять отца, да где ж мне. Побежала к соседу, слава богу, дома был. У него мотоцикл с коляской, положили в нее — да в больницу…
Пришел к деду Дмитрию и сын — один раз, ростом под потолок, сел, стянул шапку и заревел на всю больницу:
— Ба-тя-ня-а, прости-и!
Дед Дмитрий не отвечал, кашлял, катал по подушке сивую голову, и на редких желтых усах его вскипала кровавая пена.
И к деду Яне приходила жена, старуха втрое больше его, в кирзовых сапогах и армейском бушлате. Садилась, ставила в ногах сумку.
— Вот дура-то, ну и дура, — корил ее дед Яня, выкладывая в тумбочку еду. — Яблок принесла. А я их чем буду грызть, яблоки те? Я чего просил, конфет мягких просил, в бумажках.
— Принесла, как же, — гудела старуха, — вот ведь, ослеп, что ли?
— Ну иди, иди, — скоро отправлял ее дед. — Небось ворота не заперла, небось телка не поена, ревет.
— Как же ревет, напоила до свету, — вставала старуха и уходила, тяжело ступая, сутулая, с темным лицом.
— Баба-то у меня дура, — пояснял дед Яня, — хозяйство развела — курчат, козу, свинку держит. Встает чуть свет — и к ним. Я не касаюсь. Зимой я больше у дочки, в теплом краю. Сырость здесь. А на лето приезжаю. Как солнышко землю пригреет, вынесет мне баба дерюгу в садок, лягу под яблоньку… пчелы жужжат, воздух легкий, дремлю — пока обедать не позовет.
Один раз родственница деда Яни, скупясь (а может, и не было других), принесла ему кулек конфет, не мягких, какие он любил, а твердых, продолговатых карамелек в зеленых бумажках. Дед Яня клял родственницу полдня, но конфеты съел. Кинув карамелину в рот, он начинал ее гонять из-за одной щеки за другую, карамелина звенела, ударяясь об оставшийся зуб деда, наконец, потеряв терпение, дед Яня с хрустом разгрызал конфету и так сладко и звучно сглатывал слюну, что у Хлебникова сводило челюсти.
Дед Дмитрий, когда ему легчало, редко, правда, но разговаривал, рассказывал что-нибудь.
— Он, — по имени и не назвал, ткнул рукой только в угол, в койку деда Яни (тот вышел куда-то), — в двадцать девятом, как начались колхозы, года два еще потом ходил по деревням раскулачивал. А что, работа легкая, веселая, в районе почет. А потом мы на войну, а он — налоги собирать. Это теперь о нем речи нет, а тогда все перед ним в пояс — Ян Петрович, товарищ уполномоченный. Как-то раз схлестнулись с ним, в пятидесятом, кажись…
И закашлялся, умолк надолго.
— Чем кончилось-то? — спросил детина, слушавший внимательно.
— Что? — дед Дмитрий не повернул головы, он, казалось, забыл, о чем говорил.
— Ну… с ним. Поругались вы…
— А-а-а… Отсидел два года за оскорбление. А как же…
А к Хлебникову никто не приходил. Он написал в город женщине, с которой виделся иногда, не надеясь, что она приедет. Женщина жила одиноко, сама, писала о чем-то диссертацию, не рассчитывая когда-нибудь написать ее, и о замужестве уже не помышляла.
Она приехала.
Двери в соседнюю палату были отворены, и Хлебников увидел, как она идет к нему, — высокая, в узком сером пальто, вязаном, надетом чуть набок берете.
— Хлебников! Ну, что ты! — улыбнулась она издали, открывая подпорченные зубы. — Снова валяешь дурака?! — И села в ногах его. — Я привезла тебе последние журналы и еще вот это. Что говорят доктора? Диагноз ясен?
— Да, — улыбнулся он. — Обострение хронического анацидного гастрита, с резко пониженной кислотностью.
— Это желудок, а печень?
— Еще не выяснено.
— Как кормят?
— Как на убой.
— Ну, не злись. Что сделаешь — больница. Надо потерпеть. Слушай, я поговорю с Давияном — у него сын завотделением в горбольнице, полежишь?
— Не стоит, — он опять улыбнулся, — и здесь в самый раз.
— Ну, давай, — посидев, сказала она. — Не хандри тут. — И наклонилась над ним: — Я постараюсь приезжать. Не нужно вставать, я сама.
— Прощай, — он поцеловал ей руку.
Женщина пошла, а Хлебников ждал, глядя в окно, когда она, проходя мимо, помашет рукой.
…На следующей неделе умер дед Дмитрий. Он умер вечером, на глазах у старухи. Она сложила ему руки на груди и укрепила в них горящую свечу. Потом деда Дмитрия накрыли с головой простыней, так он и лежал, пока не приехали из морга. Все это время Хлебников не заходил в палату, сидел в холодном умывальнике, курил. В немытое, с закрашенными нижними глазницами окно виделась ему крыша дома, дерево во дворе и скворечник, прикрепленный к стволу проволокой.
А в палате на койке деда Дмитрия сменили белье и положили нового больного.
И дед Яня выходил на время на улицу, вернулся недовольный.
— Черти, нашли где больницу поставить. У самой дороги. Машины туда-сюда, пылища — дыхнуть нечем.
— Умер Митька-то, — как бы продолжая разговор, сказал перед сном дед Яня. — А моложе меня был, считай, года на три. А я, видно, поживу еще. Понятное дело, поживу. — Помолчал немного, подумал. — Ишь вот, умирал, видел ведь, что мы все здесь, а не попрощался. Он, Митька, и в парнях гордецом был, куда там, не подступишься. Не поклонится, нет. — Еще помолчал, вспоминая, видимо. — Он в деревню нашу к девкам ходил. Марья, она нашенская. Мы однова залегли вчетвером в огороде, с кольями — ждем, когда домой будет вертаться. Ну и налетели под утро уже. Я-то не поспел первым — дремал да пока через городьбу перелезал. А он поднял одного из наших, поднял — да об землю. Насилу потом отходили. А сам убег — чисто лось. Да-а… Помню, приезжаю в деревню к ним, после войны дело было. Захожу. Так и так, Рындин, согласно закону о налогах с тебя причитается то-то, то-то и то-то. А он — где я возьму? А это меня не касается, говорю, где брать будешь. Где хочешь, там и бери. Вынь да положь, как говорится. А он, Митька, на дыбы. Я воевал, дескать. Э, удивил — воевал. Не ты один. А мы здесь что, по-твоему, мух давили? Допустим, воевал ты споначалу. Это нам известно. А вот как ты в плен попал, дай мне ответ, с места не сходя. А он на меня сверху. Нет, говорю, ешь твою в двадцать, сам переломишься, не на того напал. Тут же докладную в район товарищу Лязову… Неподчинение власти, оскорбление при исполнении служебных обязанностей… Приехали, загребли как миленького.
Стал укладываться.
— А тоже тут у них непорядок, в больнице. Кладут как попадя, тяжелых с ходячими. Я им подсказал еще тогда: уберите, дескать, в другую палату. Да где там, разве послухают. У моей старухи как в хлеву?.. Куры в своей клетушке, коза в своей, телка — отдельно. А помести она корову со свиньей в одной загородке, это что же получилось бы? — И, уже натягивая на голову одеяло, сказал себе: — Ну, вот и еще день прожили, слава тебе господи. Спать будем.