Валерий Пылаев – Сыскарь с того света (страница 13)
— Ничего себе. — Полоцкий покачал головой. — Может, и впрямь будет от такого помощника польза.
— Не по чину простому сыскарю слугу держать, Сергей Иванович. — Я обернулся к Тойво. — Так что ничего ты мне не должен. Ступай.
Тойво не двинулся. Стоял, как раньше — руки за спиной, голова вниз. Только глаза сузились.
— Нельзя, ваше благородие. Вы выиграл — значит, долг. Куда я пойду?
— Да куда хочешь. — Я махнул рукой. — Ты теперь свободный… особый гражданин. Хочешь — в извозчики иди, хочешь — к Михаилу Ивановичу обратно. У него небось работы хватит.
— Нельзя так. — Тойво насупился еще сильнее. — Долг.
— Да что ты заладил — долг, долг… — Я почувствовал, как внутри поднимается раздражение. — Ничего ты мне не должен. Иди, кому сказано!
Тойво дернулся, будто я его ударил. Что-то мелькнуло в маленьких светлых глазах — и тут же погасло. Он опустил голову, развернулся и побрел прочь, шаркая подошвами сапог по булыжнику. Через десяток шагов обернулся, посмотрел — и двинул дальше, уже не оглядываясь.
— Отвязался наконец. — Я проводил его взглядом. — И чего пристал?
— Удивительный ты человек, Петр Алексеевич. Так ведь… — Полоцкий явно хотел сказать что-то еще, но все же не стал. То ли решил повременить, то ли как обычно: пока не положено. — Ладно. Поехали уже потихоньку.
— Куда, Сергей Иванович?
— Куда-куда… Домой тебя повезу. Хватит нам на сегодня приключений, — вздохнул Полоцкий.
И, развернувшись, зашагал в сторону Чернышева переулка — к Тришке с коляской. Я двинул следом, а над крышами заорали вороны — три штуки, черные, горластые. Одна снялась с карниза и потянулась за нами, низко, над самой мостовой.
Я вдруг поймал себя на мысли, что нисколько бы не удивился, вздумай птица сейчас опуститься мне на плечо и заговорить.
Странный выдался денек.
ГЛАВА 8
Коляска спустилась с моста и не торопясь покатилась по переулку. Ехали мы всего ничего — от Апрашки до моего околотка и пешком-то минут двадцать, — но почему-то казалось, что дорога заняла чуть ли не целый день. Может, оттого, что погода успела испортиться и небо стемнело раньше положенного. Тучи наползли со всех сторон разом, серые, набухшие дождем.
Чему удивляться — солнце у нас надолго не задерживается. Даже в апреле.
Тришка ерзал на козлах, то и дело поглядывая наверх. Ему, видимо, мокнуть совершенно не хотелось. Полоцкий откинулся на сиденье и всю дорогу ехал молча. То ли думал о чем-то важном, то ли просто успел утомиться за день.
— Куда дальше, Петр Алексеевич? — спросил он, не поворачивая головы.
— Вот сюда, на Казначейскую. — Я махнул рукой. — Я на углу как раз и живу.
Тришка щелкнул вожжами, и впереди показался мой дом. Четыре этажа серого камня, облезлая штукатурка — по весне всегда проступали темные пятна, будто стена потела от натуги. Чуть дальше по улице — арка с чугунными воротами на одну створку.
Не то что у его высокородия на Фонтанке, конечно. И сам дом попроще, и моя берлога — не барские апартаменты. Да и публика тут живет точно не генеральского разряда. Акушерка на втором этаже, по соседству с отставным штабс-капитаном, который каждое утро так кашляет, что на весь околоток слышно. Прямо надо мной, на четвертом, приказчик с Гостиного двора. Человек тихий и аккуратный, только сапогами по вечерам гремит, будто нарочно.
Обычные люди, да и место самое обычное. Не случайно покойный Федор Михайлович своего студента — того, что старуху зарубил, — как раз здесь и поселил. На угол Гражданской, отсюда два дома.
Тришка остановил коляску.
— Ну, вот ты и дома, Петр Алексеевич. — Полоцкий чуть кивнул. — Отдыхай.
— А завтра-то как? — Я помедлил, не вылезая. — Мне явиться куда положено или?..
— А завтра будь готов. — Полоцкий чуть сдвинул брови. — В девять утра за тобой приедем — и на службу. Дальше будем душегуба искать.
Я выдохнул про себя. Всю дорогу опасался, что после выкрутасов с картами его высокородие спишет меня обратно на Гороховую. А то и подальше — чтобы не разболтал лишнего про особых граждан.
Но нет. Обошлось. То ли Полоцкий все же оценил мою молодецкую удаль, хоть и не сказал, то ли просто решил последовать заветам государыни Екатерины. В смысле — что победителей не судят.
— Волков этих искать пойдем, Сергей Иванович?
Полоцкий задумался. И, судя по лицу, крепко задумался. Уж не знаю, что там обычно делало его тайное ведомство в таких случаях, но я бы именно так и поступил. Иначе, получается, зря мы черта по Апрашке ловили.
— Может, и пойдем, — наконец сказал Полоцкий. — Но ты пока лошадей не гони. Успеется.
— Так точно, не гоню. — Я спрыгнул на мостовую. — Ну, до завтра, стало быть.
Полоцкий прощаться не стал — только коротко кивнул. Тришка поправил фуражку, сдвигая на затылок, стеганул лошадь — и не успел я дойти до арки, как коляска уже пролетела мимо, как бы не вдвое быстрее, чем ехала сюда. Шиш то ли спешил доставить хозяина домой до дождя, то ли просто решил полихачить, раз уж опустевшая из-за непогоды улица позволяла.
Я постоял, глядя вслед, и нырнул в подворотню.
Двор-колодец встретил как всегда: сыростью и привычным запахом жареного лука из чьего-то окна. Тесные стены, наверху серое небо в прямоугольнике крыш. Все до того привычное, что я на мгновение даже успел подумать, что сегодняшний день мне просто приснился, пока я дремал в пролетке извозчика, возвращаясь домой со службы.
Но нет. Город, в котором я родился и прожил без малого четверть века, изменился. И становиться прежним явно не собирался. А может, уже и не мог: однажды увидев скрытое, я теперь продолжал высматривать его повсюду. В темных углах, в нишах подворотен, у кромки крыш…
А нашел еще ближе. Прямо перед собой.
Дворник Степаныч как раз убирал двор. Сметал сор в угол, мерно, неторопливо, и метла скребла по булыжнику с таким привычным звуком, что хотелось зевнуть. Невысокий, худой, жилистый — из той породы мужичков, что с виду соломинкой перешибешь, а потом удивляешься, как он в одиночку целый воз дров перетаскал и даже не запыхался.
Борода клинышком, уже с проседью. Фуражка надвинута на лоб. На груди — медная дворницкая бляха, начищенная, как и положено, хотя сам фартук давно просил замены.
Обычный дворник. Пять лет в одном доме — я и задумываться перестал, когда здоровался по утрам, уходя. Иногда даже просто кивал в ответ, слушая ворчание про погоду.
А Степаныч, по всему выходило, меня жаловал. То ли из-за службы, то ли оттого, что сам человек добрый. Бывало, вернешься с облавы за полночь, мокрый, злой — а на столе кружка и крынка молока. Не всегда, конечно, но раз в месяц, пожалуй, случалось. А я когда слег зимой — простуда, третий этаж, печь-голландка еле тянет, — он четыре дня таскал дрова чаще обычного. И горшок каши оставил.
Я потом сунул полтинник — Степаныч взял, но с таким лицом, будто его не отблагодарили, а обидели, и еще как крепко. Хороший дворник. Не друг, не товарищ, конечно, но уже вроде как и не чужой человек.
А сейчас он посмотрел на меня и вдруг дернулся. Метла замерла в воздухе, Степаныч отступил на шаг, потом на второй — и без единого слова исчез в полумраке у дальней стены, напоследок сверкнув из тени глазами. Здоровенными, блестящими и зелеными, прямо как у кошки.
Может, и показалось, конечно. И вроде бы ничего такого… мало ли у кого день не задался.
Вот только я точно знал, что ни двери, ни лестницы в подвал в том углу не имелось. Да и вообще ничего не имелось — глухая стена. Дворник просто исчез.
Странное дело, еще какое странное. Но после того, что я сегодня успел повидать и услышать на Апрашке, Степаныч меня удивить, пожалуй, уже и не мог. Подумаешь, исчез в тени. Зато ни хвоста, ни копыт. Рогов тоже как будто не имеется — значит, порядочный гражданин, хоть и особый.
Я покачал головой, прошагал через двор и поднялся по черной лестнице к себе. Вошел и первым делом снял и повесил на крючок шинель. Хорошая, офицерского сукна. Надо отдать Полоцкому — маловата все же будет, пожалуй.
Да и не по чину простому сыскарю с генеральского плеча одеваться. У меня тут все попроще — зато свое. Две комнатки, и обе можно обойти в пять шагов. В первой — стол и диван с продавленной серединой. Во второй — кровать, комод и стул. Голландка в углу, на подоконнике жестяная банка с чаем. На стене над комодом — трофейная текинская сабля — клыч из Закаспия. Единственное, можно сказать, украшение, не считая иконы напротив. Бабушка повесила. А я, хоть и не набожный, снимать не стал — зачем человека расстраивать?
Я стащил рубашку, подошел к рукомойнику и плеснул в лицо воды — холодной, с привкусом ржавчины. Грязные ручейки потекли в подставленный снизу на табуретке таз, а я возился, пока руки не онемели — и только тогда заметил, что едва чувствую холод.
Потом вытерся полотенцем и мельком взглянул в зеркальце с отколотым углом. Маленькое, мутное — такое только побриться сойдет, перед выходом на службу. Рассматривать в него без толку вроде как… А я все равно смотрел, сам не понимая зачем.
Щетина отросла — ну, бывает. Волосы на месте, торчат во все стороны. Рожа знакомая, чуть смуглая — татарская кровь по материнской линии. Глаза мои, карие, с прищуром.
А вот взгляд — не мой.
Другой какой-то, сосредоточенный и тяжелый, будто не я смотрю на отражение, а оно на меня. Мы стояли друг напротив друга — я и тот, в зеркале, и откуда-то вдруг взялось ощущение, что он даже глядит не в глаза, а в сторону. То ли мне за спину, то ли еще куда — в саму комнату. Изучает, как я живу.