Валерий Поволяев – Сын Пролётной Утки (страница 17)
– А вострые топоры на что существуют? Тогда только одно – рубить концы.
Спасатель прижался к кранцам «Волчанца», в машинный отсек, куда больше всего поступило воды, перебросили толстый шланг откачки…
А через полчаса Гоша запустил и двигатель «Волчанца», добавил оборотов и включил свою водоотливку, затем, переодевшись в сухую тельняшку, по-хозяйски уселся на скамейку рядом со Шмелевым.
Помолчав немного, отдышавшись, он огляделся, поправил огонь в «летучей мыши» и, глянув на Шмелева с жалостливым удивлением, – ну словно бы видел его впервые, – спросил тихо, почти шепотом:
– Что же это ты… что же это вы удумали, Игорь Сергеевич?
Шмелев махнул рукой:
– Можно на ты, Гоша… Вообще давно пора перейти на ты.
– Что все-таки случилось? – Гоша заморгал глазами часто, как-то беспомощно, он понимал: в жизни Шмелева что-то произошло – что-то неприятное, болезненное, сломавшее капитана, изрубившее его жизнь, но что именно, не знал… И понимал хорошо, что причину никогда не узнает.
Шмелев молчал. Потом вздохнул и положил руку на Гошино плечо.
– Это неинтересно, Гоша, – сказал он, снова помолчал немного, хотел было добавить: «Но все это осталось позади», – в следующий миг посчитал, что фраза эта может прозвучать очень жалко, и не стал ничего добавлять.
«Волчанец» тем временем, кажется, немного приподнялся над самим собой, – во всяком случае, что-то толкнуло его снизу в днище, – Гоша понимающе улыбнулся: все, катер больше в воду не уйдет… Не потонет. Шмелев на толчок не обратил внимания. Он был опустошен донельзя, нынешний день, а за ним и вечер, переходящий в ночь, словно бы выскребли лопатой все из его души, ничего не оставили, и вот какая штука – вместе со всяким мусором, собравшимся внутри, выковырнули и боль, она неожиданно начала гаснуть, словно бы под сердцем у него прорвался какой-то нарыв и из свища стал вытекать гной…
Не вынырнул Шмелев на поверхность самого себя, даже когда Гоша запустил машину «Волчанца» и встал за штурвал, сильным движением крутанул колесо, украшенное прямыми штырями рукояток, похожих на соски боевых мин, разворачивая катер на одном месте, а затем неторопливо двинулся вслед за спасателем в порт, к Змеинке.
Гошу подмывало высказать некие резкие соображения по поводу случившегося, а потом еще добавить, несмотря на социальные различия со Шмелевым, но он сдержал себя, лишь оглянулся назад, на машинный отсек, где в «летучей мыши» сиял огонь, и махнул рукой прощающе.
Ладно, мол, что было, то прошло, главное, чтобы это никогда не повторилось – во-первых, а во-вторых, Гоша был таким же брошенным, одиноким, совершенно забытым человеком, как и Шмелев, и вообще-то им сам бог велел не ругаться и не высказывать друг к другу претензии, а находиться рядышком… Когда вместе, то и жизненные рвы, буреломы и ямы преодолеваются легче, это закон.
А законы морские, сухопутные, горные, подземные, речные, лесные и прочие Гоша чтил свято, как, собственно, и Шмелев… Шмелев ведь тоже был слеплен из того же теста и тоже чтил эти законы.
Что с ним будет дальше, Шмелев не знал. Кугук также не знал. Ни про себя, ни про шефа.
Намокшие брюки облепили Шмелеву ноги, ткань неприятно прилипла к икрам. Куртка тоже намокла, точнее, не намокла, а подмокла снизу, в карманах хлюпала влага.
Внутри у Шмелева, когда отпустила боль, неожиданно все ослабло, сделалось пусто и в голову внезапно пришла мысль, что организм его способен сам найти лекарство, выработать некую антиболь, которая свернет шею таинственной хвори, допекавшей его и на ночной рыбалке и позже, это было несколько раз, и фантастическая мысль эта наполнила его душу незнакомым спокойствием…
Прошло еще немного времени и он зашевелился, высунулся из машинного отсека.
Темнота опустилась на воду, сомкнулась с ней, приближался шторм, волны налились тяжестью, сделались твердыми, «Волчанец» с громким стуком перепрыгивал с одного пенного гребня на другой, – море сделалось словно бы деревянным. Мимо проплыли камни и земля острова Скрыплева, украшенного игрушечным белым маяком, похожим на горную сванскую башню.
Неужели он чуть не лишился всего этого?
Внутри, в самой душе, в очень далекой глубине возникли и очень скоро пролились очищающие, придающие организму силы слезы, и Шмелев внезапно заплакал, поскольку понял очень важную истину: нельзя уходить из непростого, часто очень скорбного, неудобного, даже неприятного мира людей, болезней, хворей, испытаний, лишать себя всего того, что он сейчас видит, пока это не разрешит Господь Бог.
Вот когда разрешит – тогда пожалуйста, – уходи! А пока держись руками, зубами, всеми силами, что у тебя есть, тех часов и минут, что отведены Всевышним человеку, в том числе и ему, Игорю Сергеевичу Шмелеву.
Иначе Шмелев перестанет быть православным человеком, а он этого очень бы не хотел.
Сын Пролетной Утки
Светлой памяти Альберта Мифтахутдинова
Во время войны, и чуть позже, в пятидесятые годы, по тундре ездили вооруженные люди в форме, с погонами, ездили работники райкомов и райисполкомов и говорили тундровым корякам, а если дорога приводила их в чукотскую тундру, то говорили и чукчам:
– Как только увидите в тундре русского – стреляйте! Убивайте не задумываясь. Русский в тундре – это беглый русский. А чтобы у вас навар был – по десять патронов за каждого убитого. Годится?
– Годится, – задумчиво отвечали коряки и чукчи и, случалось, сшибали пулей с ног иного заеденного, закусанного комарами до смерти бедолагу с выпитой кровью, обгрызенного до костей – только кожа осталась у человека, да кости, больше ничего, отрезали у беглого ухо, чтобы было что предъявлять начальству – «вещдок», так сказать, – и получали в награду десять патронов.
Вот сколько жизнь, оказывается, стоила – десять каких-то патронов. Невелика цена!
В тундре есть много ям, в которых лежат люди – совсем неиспортившиеся, несгнившие, некоторые, будто живые, поскольку лежат во льду, – худые, вымороженные, в плохонькой одежде, большинство босиком, с черными – то ли отдавленными, то ли отболевшими пальцами, которым суждено было отвалиться, но хозяин предстал перед Всевышним раньше, чем пальцы отвалились, – Иннокентий Петров эти ямы знает наперечет, у него даже карта есть, где они помечены крестами, но Петров карту эту никому не показывает, боится.
И есть чего ему бояться – в тундре-то ведь следы нескрытые остались, свидетельства убийства. А если это кому-нибудь не понравится, то за жизнь Петрова дадут не больше, чем за жизнь тех несчастных беглецов, – все те же десять патронов.
Либо имеется еще вариант… Как в том объявлении, что Петров недавно прочитал в местной взбалмошной газетенке, больше всех занятой перестройкой: «Объявляется прием в исправительно-трудовую колонию усиленного режима. Срок – от 5 до 12 лет»… Нет, мало все-таки стоит жизнь человеческая. Петров вздохнул, отогнал комаров, лезших прямо в котелок, в котором уже пофыркивала уха, ложкой подцепил рыбий пузырь, плавающий на поверхности, сжевал без всякого вкуса – пузырь был сырым.
Помешал варево. Неожиданно почувствовал – сзади кто-то стоит, в спину дышит. Аккуратно, почти неприметно, по-охотничьи, коря себя за неосторожность – сел слишком далеко от карабина, Петров потянулся за оружием, задержал в себе дыхание. Если это медведь, вздумавший отнять у него уху, то он и пикнуть не успеет, как Петров просечет его насквозь горячим жигалом, потечет у Мишки из дырки вонючий воздух, если это пара волков – самец и самка, целая семья, то тогда дело будет похуже, но он и тут справится, а если… Он чуть склонил голову на плечо, скосил глаза и неожиданно улыбнулся.
Сзади к костру подошел олешек – молодой, любопытный олененок с тонкими резвыми ножками и огромными фиолетовыми глазами, влажными и чистыми – совсем юный еще, совсем дурак, не понимает, что значит для него человек.
– Ну чего пришел? – спросил у олешека Петров. – Садись! – свел маленькие жидкие бровки к переносице, рукой сделал приглашающий жест.
Олешек в ответ только фыркнул: человек ему был симпатичен, но садиться гостю чего-то не хотелось.
– Садись, садись! – снова сказал олешеку Петров. – Ухи хочешь?
Молодой олень ухи не хотел, он все больше по части ягеля – жидкого в эту пору, будто плесень, раскисшего и невкусного, и еще грибов – в тундре в нынешний год народилось много грибов, большей частью белых, огромных – таких, что трех грибов олешеку, у которого желудок был маленьким, еще не растянулся, не огруз, запросто хватало на обед. Грибы здесь были вкусные, крепкие, хрустящие, стояли долго, и что главное – в них черви, как на юге, не заводились. По части грибов у оленя в тундре было два соперника: человек и еврашка. Человек – это понятно, а еврашка – это здешний рыжий суслик, очень веселого нрава и очень общительный товарищ – с еврашками олешек старался дружить, они ему нравились.
Черви в грибах не заводятся по одной причине – холодно червяку с голой кожей жить тут. Кругом вечная мерзлота. Стоит мох отодрать от земли, как видна голубовато-черная искрящаяся земля, твердая как камень. Гриб корешками своими за мох держится, вглубь не прорастает – прячет свой низ, боится застудить. Никакой червяк в мерзлоте не заводится, словом – куда ему! Олешек слышал, как люди, собиравшие в тундре грибы, ругаются, гремя блестящими цинковыми ведрами: