реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Осипов – Поединок. Выпуск 4 (страница 49)

18

– Все прочли?

– По нескольку раз.

Поделился я с прокурором всем, что сам знал, и жду – что посоветует. Добрую половину писем он сразу же в сторону отложил; на какой–то части разрисовал поля и текст синими карандашными черточками и птичками, а три – в том числе письмо Зонтикова и Васильевой – украсил автографом: «В архив».

– Что ж, – говорит. – Вот эти, с пометками, если не возражаете, оставлю себе, чтобы вас разгрузить; а эти передайте Комарову, пусть копает по своей линии. У вас с ним как, есть контакт?

– Есть, – говорю.

– Очень рад. В нашем деле без контакта с уголовным розыском – невозможно. Теорией сыщики наши, конечно, владеют слабовато, но зато практика у них… Возьмите того же Комарова. Ведь он в своей области – звезда. Постарайтесь профессиональные навыки у него перенять. Творчески, конечно.

Письмо, придавшее делу о «трупе в чемодане» иной ход, покоилось в моей серой папке, пока не подошел черед. Написал его рабочий Милехин, и речь в нем шла о Чернышеве Викторе Семеновиче, 1900 года рождения, слесаре железнодорожного депо, ушедшем 19 декабря из общежития и больше в нем не появлявшемся.

Милехин в письме своем указывал приметы пропавшего, и они–то и заставили меня не торопиться с проверкой. По словам Милехина, был Чернышев блондином, носил на левом верхнем резце стальную коронку и очень стеснялся своего роста – 158 сантиметров, почти карлик. Малый рост, однако, не мешал ему. Расторгнув брак и оставив жену с ребенком, он завел себе даму сердца по имени Люся и, кроме того, встречался с какой–то Зосей, машинисткой канцелярии Хамовнической больницы.

Сопоставил я данные эти с некоторыми данными экспертизы и с чистой совестью передал письмо Комарову для формальной проверки.

– Будет время – посмотрю, – говорит. – Промежду прочим. Лично я полагаю, что пользы не будет никакой – не сходятся приметы. Милехин пишет, что рост Чернышёва 158 сантиметров, а эксперт утверждает, что покойный самое малое вымахал за сто семьдесят.

Взял Комаров письмо.

– Проверю, – говорит. – Хотя, конечно, двенадцать сантиметров разницы в карман не засунешь. Но я, безусловно, проверю; не сомневайтесь, Сергей Саныч.

Поговорили мы с ним ещё малость о делах служебных и личных, и перекинулся разговор на Пеку, который был, как оказалось, Комаровым выпорот за порванные начисто штаны.

– И всё у него горит. Примус какой–то, а не пацан. Так портки отделал, что и портной не соберет. Новые надо. А где я их возьму? Оклад маловат у меня – не разгуляешься. На еду только–только… И ещё, слышишь, Сергей Саныч, стал мой профессор школу прогуливать. В ученые, говорит, не хочу; желаю идти в агенты… Теперь лежит на пузе и со мной – враг злейший.

– Зря вы его, – говорю.

– Зря, конечно. А что делать? Ведь от рук отбивается. Вам, Сергей Саныч, этого, простите, не понять, как вы есть бездетный.

– Да, – говорю.

На этом и закончил разговор, так как время шло к обеду. Комаров идти со мной в столовую отказался, сославшись на недосуг, и мы расстались. И не виделись несколько дней, пока не произошло событие, из–за которого попал я в самое что ни на есть пиковое положение.

Должен сказать, что квартирная моя хозяйка вовсе не пылала ко мне любовью. Больше того, узнав, что я народный следователь, она тихой сапой постаралась выжить меня из комнаты в самые, как говорится, сжатые сроки. Перво–наперво отобрала она у меня ключ от парадного под тем предлогом, что свой потеряла и хочет заказать новый. В результате я ежедневно по получасу и более простаивал на лестничной площадке перед запертой дверью в темноте и холоде. Звонок у нас не работал. Приходилось стучать. Сначала я деликатничал – негромко постукивал костяшками пальцев, потом начинал бить кулаком, а к исходу получаса, выйдя из себя, принимался лягать нижнюю филенку каблуком. На грохот распахивались двери – увы, не мои; соседи со всех сторон выглядывали на площадку, спрашивали, в чём дело, и принимались осуждать меня за учиненный шум.

Съехать мне мешали два соображения. Во–первых, унизительно было чувствовать себя жертвой квартирных склок; а во–вторых, мне попросту негде было ночевать. С неделю–другую, конечно, я мог бы пожить в прокуратуре. А потом куда?

И всё–таки она меня выжила – квартирная моя хозяйка.

Не помню, что она там выкинула из ряда вон выходящее, но, видимо, допекла она меня изрядно, ибо однажды ночью скатался я на улице в положении, которое именуется хуже губернаторского. За то, что было оно хуже, ручаюсь: губернаторы, сколько я знаю, не сидели по ночам на панели верхом на маленьком чемоданчике с пожитками. Губернаторы жили во дворцах.

Родственников у меня в Москве не было. Друзей тоже. Куда идти ночевать?

К счастью, был у меня записан домашний адрес Комарова, и я, после некоторой внутренней борьбы, поехал на Большую Молчановку.

Дверь мне открыл Пека. Обрадовался.

– Вы к нам?

– К вам, – говорю.

– Проходите, я папу разбужу.

– А сам чего не спишь?

– Картошку на утро варю. Вы проходите.

Из квартиры на лестницу тянуло теплом; густо пахло домашними теплыми запахами. Я еле стоял на ногах от усталости. Хотел было повернуться и уйти от соблазна, но не смог…

Так вот и стал я жить у Комаровых; поначалу в качестве временного квартиранта, а потом – полноправным съемщиком десяти метров площади в многонаселенной квартире на последнем этаже, без коммунальных удобств, телефона и с печным голландским отоплением.

ГЛАВА 7

Несколько дней прокурор делал вид, что моё существование его не интересует. Новых дел мне не давали, по поводу «трупа в чемодане» не вызывали, словом, был я предоставлен самому себе. Лишь однажды секретарша вручила мне стопку писем из числа тех, что оставил мой начальник себе для проверки. Поперек каждого из них шли красные резолюции: «Не подтверждается. В архив».

Комарова я тоже, можно считать, не видел. Домой он приходил ночью, ещё в коридоре стаскивал сапоги, на цыпочках пробирался к постели и, едва коснувшись головой подушки, мгновенно засыпал прочным сном вконец измотанного человека. По решению своего руководства он и подчиненные ему сотрудники вели какую–то свою таинственную работу по делу о «трупе в чемодане». В чём она заключалась, знал я весьма приблизительно – работники оперативно–секретной части не очень посвящали в свои дела.

Спал Комаров мало и уходил из дому задолго до того, как звонок будильника поднимал меня с бугристого ложа. И каждый раз поутру Пека передавал мне листок бумаги с малоутешительными итогами: «Ничего нового».

Так было и три дня назад, и вчера, и сегодня.

Передал мне Пека очередное послание своего родителя и глядит на меня с сочувствием.

– Плохо? – спрашивает.

– Не блестяще, – говорю.

– Садитесь завтракать, я картошки наварил. Мировая картошка, с салом!

Жили мы с Пекой душа в душу. Паренек он был сметливый и – что ещё важнее – хозяйственный. Скромные наши с Андреем Ивановичем рубли расходовал осмотрительно и вдобавок умел варить, жарить и парить не хуже любой хозяйки.

Очистили мы с ним кастрюлю, пополоскали горло чаем, и поплелся я в прокуратуру в весьма расстроенных чувствах.

Скверное это состояние – чувствовать себя бездельником. Товарищи мои, следователи, минуты свободной не имели. Если не допрашивали, то оформляли документацию или выезжали на место преступления, или же присутствовали при вскрытиях, проводили обыски и выемки – словом, скучать не успевали.

Ещё за несколько кварталов до прокуратуры на меня нападала тоска. Перед глазами начинал маячить письменный стол, на котором, в отличие от столов моих коллег, засыпанных бумагами в папках и без папок, царила пустота. Никогда не думал я, что вещи можно ненавидеть. Да ещё так беспредельно, как ненавидел я обычный учрежденческий стол, крытый зеленым бильярдным сукнецом.

В то знаменательное для меня утро я не дошел до своего стола. Ещё в коридоре перехватила меня секретарша.

– Скорее, – говорит. – Вас к телефону. Комаров в который уже раз звонит. Хорошо ещё, я ваши шаги услыхала – и чего это вы топаете, как слон? – а то сказала бы, что нет вас…

Окончания этой витиеватой фразы я не слышал. Оно потонуло в грохоте моих каблуков. Кажется, я даже оттолкнул секретаршу. Во всяком случае, позже она утверждала, что оттолкнул. И не забывала добавить, что вид у меня был, как у сумасшедшего.

Влетел я таким манером в канцелярию, схватил трубку и ору в неё:

– На проводе!

И слышу в ответ спокойное:

– Доброе утро, Сергей Саныч.

– Доброе, – говорю, – утро.

– Очень заняты?

– Очень, – говорю. – Так занят, что не знаю как временем распорядиться. Убить его, что ли? А у вас как?

– Хочу вас навестить.

– Новости?

– Есть один разговор. Не для телефона.

Какое там – «не для телефона»! Разве мог я, скажите, вытерпеть до приезда Комарова? Нет, конечно.

– Да в чём дело? – кричу. – Хоть намекните, Комаров…

И слышу в ответ далекий такой голос, приглушенный расстоянием и скверным телефонным наушником:

– Женщина одна появилась на примете. Зося, может, помните? Зося, о которой рабочий Милехин писал. Так вот, нашлась она. Фамилия ей Михайловская, и живет она на улице Восстания – как раз возле пруда…

ГЛАВА 8

То был период реформ и накопления опыта. Ушли в прошлое буржуазные правовые нормы вместе с судами сословных присяжных и следователями при оных судах. Исчезли пудовые своды законов Российской империи и Уложение о наказаниях с его сотнями казуистических параграфов. Новые книжечки Уголовного и Уголовно–процессуального кодексов в редакции 1926 и 1923 годов определили и правовые положения, и категории преступлений, и карательные санкции. Казалось бы, всё стало ясно. Но… На моей памяти сменилось немало руководств по криминалистике и отдельным следственным актам. Попадались среди них и дельные, но встречались и такие, что впору было хвататься за голову. Один из тогдашних авторитетов всерьез сравнивал следствие с заводским процессом по изготовлению деталей методом поточной штамповки, утверждая, что конечный результат этих двух несовместимых производств – деталей и обвинительного заключения – всё равно что братья–близнецы. Другой весьма почтенный профессор из бывших присяжных поверенных рекомендовал начинать допрос с нанесения «ошеломляющего морального удара», а именно – с заявления, что следствию всё известно и запирательство лишь отягощает положение обвиняемого. Предъявлять при этом какие–либо улики допрашиваемому профессор считал неоправданной роскошью.