18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валерий Фрид – 58½: Записки лагерного придурка (страница 10)

18

Четвертым в 28-й камере был Володя Матвеев, ровесник Арсика. Вот он, в отличие от Арсена, за собой вину чувствовал.

Вместе с двумя или тремя приятелями Володя поступил на факультет международных отношений МГУ. Советская действительность ребятам не нравилась, и они надеялись, что после учебы их пошлют на дипломатическую работу за границу, а там они сбегут. Выбрали нарочно не модное английское, а испанское отделение: больше шансов попасть за рубеж. Мексика, страны Центральной и Южной Америки — вон сколько возможностей!

Еще больше шансов было попасть на Лубянку — стоило только кому-то проболтаться. Так оно и случилось.

С Володей я с тех пор не встречался, но в пересыльной тюрьме на Красной Пресне познакомился с его однодельцем Сашей Стотиком. Знаю, что оба, отбыв срок, вернулись в Москву — со Стотиком я раза два говорил по телефону. А увидеться не довелось. Не так давно, сказали мне, он умер.

Вряд ли надо объяснять, что эти четверо моих сокамерников рассказали мне все о себе не сразу, не в первые минуты знакомства. Тогда они только назвали себя и сказали, кто чем занимался на воле. А пятый — черноглазый, с густыми черными бровями — вообще молчал и застенчиво улыбался.

— А вы где работали? — поинтересовался я.

— В посолстве.

По твердому «л» и черноглазости я определил, что он армянин и плохо разбирается в тонкостях русского языка: работал в армянском представительстве, а называет его посольством. На всякий случай я решил уточнить:

— В каком посольстве?

— Американском.

Я ужасно обрадовался:

— Так вы, наверно, знаете английский?!

— Я родился в Ну-Йойке, — сказал он с тем акцентом, с каким разговаривают нью-йоркские персонажи Вудхауза.

«Псмит-журналист» я читал еще до войны. Армянин оказался американским финном Олави Окконеном.

Его история не то чтобы типична, но характерна для 30-х годов.

Когда мы начали первую пятилетку, обнаружилась катастрофическая нехватка квалифицированной рабочей силы. А в Соединенных Штатах ее был переизбыток: кризис, депрессия, массовая безработица. И советские вербовщики сумели перевезти в Союз сотни рабочих семей, в большинстве американских финнов: эти ехали почти что на историческую родину.

Окконен-отец был плотником высокого класса, сам Олави, тогда еще мальчишка, собирался стать электриком или шофером. Привезли их в Карелию, в Петрозаводск — Петроское, как называли его финны.

Кое-что им сразу не понравилось. Олави рассказывал, например, что в первый же день мать увидела возчика в замусоленных ватных штанах, восседающего на буханках, которые он вез в булочную. Эта картина произвела на чистоплотную финку такое сильное впечатление, что она до конца дней своих срезала с хлеба верхнюю корку — так, на всякий случай.

Но вообще-то завербованным американцам жилось у нас совсем неплохо. В стране была карточная система, а их обеспечивал всем необходимым «Инснаб», жалованье платили долларами. Однако спустя немного времени советская власть решила, что это ей не по карману, тем более что на стройках пятилетки появились и свои более или менее квалифицированные рабочие.

Иностранцам предложили выбор: или принять советское подданство и получать зарплату, как все, в рублях, или отправляться по домам. Некоторые уехали, но многие остались: обжились, привыкли, да и страшновато было возвращаться, вдруг опять кризис и безработица. Осталась и семья Олави. Мать была замечательная повариха. Знакомые устроили ее на работу в финское посольство. А когда в 39-м началась финская война и посольство из Москвы отозвали, все семейство по рекомендации финских дипломатов взяли к себе американцы. Мать работала поваром, отец дворником, а Олави шофером — возил морского атташе. Возил не очень долго: арестовали по обвинению в шпионаже, а заодно забрали и отца. Очень славный был старик, мы познакомились через десять лет в Инте, куда он приехал навестить сына — тот, как и я, после лагеря остался на вечном поселении.

В Инте Олави женился на русской — точнее, белорусской — женщине и теперь живет со своей Лидой в Бресте (нашем, не французском). А его довоенная финская жена, пока он сидел, вышла за другого.

Недавно Олави съездил по приглашению родственников в Финляндию, а по дороге переночевал у меня. Седой, благообразный, с черными по-прежнему бровями, он стал похож на сенатора из американского фильма. А тогда, на Лубянке, ему было лет двадцать семь. Для меня он оказался просто находкой: по-английски я читал, но совершенно не умел говорить.

Сейчас трудно поверить, но в юности я был застенчив, робел и никак не мог перешагнуть «звуковой барьер». (Здесь на минуту отвлекусь. Во ВГИКе у меня была репутация знатока английского языка, потому что я брался переводить трофейные фильмы. Но и теперь-то я с трудом разбираю английскую речь с экрана, а тогда или фантазировал — все-таки будущий сценарист! — или спасался тем, что читал польские субтитры. Иногда, правда, случался конфуз. «Пан Престон, ваша цурка...», начинал я и спохватывался: «Мистер Престон, ваша дочь...».)

Олави по-русски говорил неважно и обрадовался возможности перейти на родной язык. Его английский, надо сказать, застыл на уровне третьего-четвертого класса: из Америки его увезли ребенком. Но это было как раз то, что нужно. С ним я не стеснялся говорить, мы болтали целыми днями. Теперь, когда иностранцы уважительно спрашивают, где я учил язык, я с удовольствием отвечаю: на Лубянке.

Разговаривали мы обо всем на свете: о фильмах, о джазе Цфасмана, о еде, о женщинах (опыт у обоих был минимальный), о его работе в посольстве. Между прочим, он предсказал, что актрису Зою Федорову, скорей всего, тоже посадят: по словам Олави, она вместе со своей сестрой часто гостила у американцев. Я, конечно, никак не мог предположить тогда, что через много лет познакомлюсь с Викой, полуамериканской дочерью актрисы, а сама Зоя Алексеевна, выйдя на свободу, сыграет маленькую роль в фильме по сценарию Дунского и Фрида.

С Олави Окконеном мы прожили душа в душу месяцев пять. При прощании он, по-моему, даже прослезился. На девятом году сидки мы встретились снова, в Минлаге[12].

Если не считать паркетного пола и уроков английского языка, жизнь в 28-й камере мало отличалась от той, что мы вели на Малой Лубянке. Так же водили на оправку — впереди, как знаменосцы, самые молодые с парашей; так же вздрагивали двое, услышав «На фэ!» — теперь уже я и Фейгин; так же с грохотом открывалась среди ночи дверь и голос вертухая — или вертухайки, второй этаж считался женским — требовал: «Руки из-под одеяла!» То ли самоубийства боялись, то ли рукоблудия — не могу сказать... Так же разыгрывали новеньких.

Особенно благодарным объектом оказался пожилой инженер Чернышов, на удивление наивный и легковерный. В камеру он вошел, неся в обеих руках по кружке с какой-то едой, захваченной из дому: ни жестяные, ни стеклянные банки в камеру не допускались — разобьют и осколком перережут вены! (По этой же причине на Лубянке отбирались очки. Идете на допрос — пожалуйста, получите, а в камеру — ни-ни...) Остановившись у двери, Чернышов с ужасом глядел на наши стриженые головы и небритые лица — каторжане! (Брили, вернее, стригли бороды нам не чаще двух раз в неделю. Приходил парикмахер с машинкой и стриг под ноль — ни «эр», ни «агиделей» в те дни еще не было. А с опасной бритвой в камеру нельзя.)

Новенький закрутился на месте, не зная, куда пристроить свое имущество. На стол? Вдруг обидятся и обидят? Наконец нашел место: поставил еду на крышку параши. «Ну, с этим не соскучишься», решила камера. Переставили его кружки на стол — и зажили вполне дружно.

А развлекались так — не скажу, чтобы очень по-умному:

— Аркадий Степанович, — задумчиво говорил Арсен Монахов. — Вы не знаете, как совокупляются ежи?

— В каком смысле, Арсик? Наверно, как все.

— Но они ведь колючие.

— Да, действительно... Нет, тогда не знаю.

Арсик умолкал. Потом начинал сначала:

— Аркадий Степанович, вы просто не хотите мне сказать! Вы инженер, вы должны знать.

— Честное слово, не знаю.

— Не может быть. Вы взрослый, у вас жизненный опыт... — И так далее, пока не надоедало.

Однажды, получив передачку, старик спросил нас, почему на американских банках со сгущенным молоком «Dove milk» изображена птица. Олави объяснил: dove — это значит голубка. А злой мальчик Арсен обрадовался новой теме:

— У них сгущенное молоко не коровье, а птичье, — объявил он.

Чернышов удивился:

— Как так?

— А очень просто. У них все продукты суррогатные. Яичный порошок, например — он ведь из черепашьих яиц.

(Такая легенда ходила в те годы по Москве.) Инженер обводил нас глазами: правда? Или розыгрыш? Мы подключились к игре, подтвердили: да, некоторые породы голубей выделяют жидкость, похожую на молоко. Это ценный, редкий продукт, потому и говорится: только птичьего молока не хватает.

Чернышов, простая душа, и верил и не верил. Тогда я попросил библиотекаря принести нам Брэма, том «Птицы». И когда заказ был выполнен, открыл книгу на разделе «Голуби» и прочитал вслух: «Еще в древнем Египте было замечено удивительное свойство этих птиц: выделять из зоба жидкость, вкусом напоминающую молоко».

— Не может быть, — неуверенно сказал старик. Арсик сунул ему под нос Брэма, который, разумеется, ничего такого не писал. Расчет был на то, что инженер без очков не сумеет прочитать мелкий шрифт: мы знали, что у него сильная дальнозоркость. И действительно, он смог только разглядеть картинку: голуби сизые, голуби белые, голуби с хвостами как у индюков. А я снова «прочитал»: