реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Бочков – Латгальский крест (страница 58)

18

И еще тише добавил:

– Она тебя любила… Собиралась в Ригу бежать. С тобой, с тобой. Проглотил я и это: думаю, черт вам в помощь, скатертью дорога – и от тебя избавлюсь, и про нее забуду. Да и сам я в летном буду уже осенью. Так что…

Он устало махнул рукой, удивленно обнаружил в кулаке горлышко бутылки, бросил его на пол.

– Кровь у тебя… – Валет опустился на корточки, показал пальцем на лоб. – Вот тут.

– Ничего, коньяк же. Дезинфекция.

Я сел, прислонился к шкафу. Валет, стоя на коленях среди бутылочных осколков, собирал медали.

– Эх, батя, батя… – бормотал он. – Летчик-ас, герой-любовник… Ты знал, что он в десятом классе с актриской убежал? Она в театре оперетты в кордебалете плясала… Конечно, знал. Его из Киева с милицией этапировали. Дед после отца в кровь излупцевал. Как крепостного, как раба – плеткой. Руки ремнем – и к батарее…

А вот этого я не знал; плетку дедову помнил, на стене висела, на самаркандском ковре, среди сабель его и кортиков.

Валет, морщась, горестно качал головой. Вытирал медали о рубаху, собирал их в кулак.

– Там я много думал. Там вообще много думается. Ведь, если б не дед, ничего бы не было. – Он рассеянным жестом обвел комнату. – Ничего этого… Вышел бы из него какой-нибудь актер, певец, а? Он ведь и в латышку эту, в Маруту, влюбился от отчаянья, вроде как сбежать хотел от всех нас…

Я тронул пальцем макушку; там уже пульсировала жаркой болью упругая шишка – Валет угодил бутылкой точно в темя. Меня мутило: от водки, от боли, от смутной догадки: неужели брат прав, и вся моя жизнь не более чем копия незатейливого узора отцовской биографии? Ведь и я в латышку влюбился от отчаянья и сбежать от всех тоже хотел.

– А когда с мамой… – Валет запнулся, словно поперхнулся каким-то словом. – Вот тогда я и решил отомстить. Да, отомстить. И тебе, и ей. А тут такая удача – фотографии.

Он кивнул в сторону раскрытой двери в нашу комнату. Шкаф был на том же месте. Наверху стояли те же чемоданы. Понятие времени, впрочем, и до этого весьма сомнительное, перестало существовать. Мне не стоило труда представить то утро: Валет, загорелый и мускулистый, встав на цыпочки, вытягивает конверт из-под моего чемодана.

– Тогда мы с Женечкой Воронцовым сошлись… Тем летом… С его батей на плотину ездили, на озера, за Зилани. Судака брали… На Кондорском верши ставили. Там линь шел, карась – сказка… Женечкин отец, он особист, ты в курсе…

Я утвердительно мотнул головой: да уж.

– На Лаури мы были, поставили сети, стемнело уже – костер, уха. Женечка отключился, пошел в палатку спать. Слабак Женечка был, слабак – сотку накатит, и в ауте. А мы с дядей Лешей продолжаем, тот боец – любого перепьет. Ночь, звезды, дядя Леша вторую бутылку откупорил. Выпиваем, закусываем. Ну, тут его на разговоры и повело. Банда Мельника, Латгальская группа. Видишь, говорит, хутор на том берегу, окошко горит? Там, говорит, встречались мы с нашим агентом. Хромой кличка. Он в штабе Мельника был, почти десять лет. Хромого в самом конце войны завербовали. Ваффен СС, латышская дивизия, Железный крест – не фунт изюма! Десять лет на нас работал.

Валет говорил. Щурился, что-то припоминая. А у меня в горле словно застрял шершавый ком, он рос, становился все колючей. Я уже догадывался – нет, я знал, что сейчас будет сказано.

– Ее отец… – прошептал я.

– Да. Его свои же и порешили. Закололи, как свинью. А труп у дороги повесили. На въезде, у почты. Вверх ногами.

– И ты ей все это…

Валет закрыл лицо ладонями, начал тереть глаза. Грубо, точно хотел их выдавить.

– Как же она взбесилась… – Он убрал руки, моргая, посмотрел на меня. – Господи, как же… Как же… Честное слово, думал, убьет. Зубами, ногтями… схватила осколок стекла – размахивает, сама вся в кровище! Кричит: «Думаешь, страшно мне, гляди!» – а сама стеклом себя по груди! По груди… себя… Гляди, кричит! А сама режет себя… режет…

Он замолчал, замотал головой.

– Ну, ударил ее… Она упала… там веревка валялась. Руки ей связал… Она очухалась и говорит: «Тебе все равно никто не поверит. Теперь тебе вообще никто верить не будет». Тогда я не понял, про что она…

– Про отца…

– Я не понял, думал, у нее с башкой – полный капут. Еще как поверят, сказал, да и не только про отца, еще и фоточки твои голые, забыла? Вот ведь семейка – дочка-то вся в папу удалась, такая же шлюшка продажная.

Он снова замолчал.

– Ну вот… Я из часовни, да… там еще пацаны играли в лопухах, меня видели.

– Знаю, – мрачно отозвался я. – Гулько и еще… как там его. А после менты. Заключение медэкспертизы. Изнасилование с нанесением телесных повреждений, повлекших…

– Говорю тебе! – зло выкрикнул Валет. – Не трогал я ее! Не трогал! Ударил, и всё!

– Не трогал. Ударил случайно! – Я истерически хохотнул. – А она и умерла!

Валет застыл, мне показалось, даже растерялся.

– Что? – Он подался ко мне и повторил, но уже тише: – Что?

– Что слышал!

Он вглядывался в мое лицо, будто там было что-то написано.

– Чиж, – тихо произнес брат. – Ты совсем рехнулся? Никто ее не убивал. Ты что? Она и сейчас…

– Жива? – спросил кто-то за меня.

– Да, – он кивнул. – Жива.

– Жива…

– Только… только в психушке она.

– Жива…

– Ты что… не знал? – Валет изумился так искренне, почти по-детски. – Все эти годы…

Он снова закашлялся. Задыхаясь, выдавил:

– Что я ее… там… Да? Убил, да? Ну ты…

Он бессильно отмахнулся от меня, сплюнул на пол. Шаркнул подошвой по плевку, я успел заметить, что слюна была розового цвета.

– Ну ты… – повторил он. – Всей жизни у меня осталось, даст бог, до апреля! Семь месяцев… Я ж тебе потому и позвонил, что конец мне! Крышка! Хана мне, брат! Я в Усть-Илиме «тубик» цепанул, мне три года назад пол-легкого откромсали…

Валет ребром руки провел по груди.

– Прогрессивный распад легочной ткани…

Он замолчал.

– Ткани… – повторил я тихо. – Где?

– Что – где? Психушка?

Я утвердительно мотнул головой.

Пол стал шатким, как тот понтон, с которого мы ныряли в детстве. Нащупав стену, я прижался к ней спиной; сырая холодная рубаха прилипла к телу. Брат снова закашлялся, согнулся. Я терпеливо ждал.

– За цементным заводом, помнишь? – Он выпрямился, вытер рукой рот. – Там еще сад был? Яблочный? Латгальский шафран, помнишь?

Я помнил. Самые сладкие яблоки в округе, они вызревали рано, к концу августа. Буквально накануне школы. Тот колхозный сад, куда мы гоняли на великах воровать яблоки, охраняли собаки, немецкие овчарки. Не меньше дюжины прытких, клыкастых животных, очень злых. Местные говорили, что это потомки тех самых собак, которых эсэсовцы натаскивали на заключенных концлагеря. От этого яблоки казались еще слаще – вкуснее я в жизни не пробовал.

54

Цементный завод я нашел без труда, было уже около трех ночи. Черный силуэт казался утесом и загораживал полнеба. Включив ближний свет, я въехал в распахнутые ворота. Заводской двор был завален каким-то хламом – резиновыми покрышками, контейнерами, перевернутыми вагонетками. Все было покрыто толстым слоем светло-серой цементной пыли и напоминало странную плюшевую декорацию к какой-нибудь пьесе про конец света. В дальнем конце двора горел костер. Сбросив скорость, на первой передаче, я перебрался через рельсы узкоколейки, подкатил к огню. У костра сидел человек. Он быстро встал, поднял винтовку и прицелился в меня. Я остановился, вынул из кармана браунинг, опустил стекло.

– Где тут больница?

– Не знаю! – выкрикнул он, даже не дослушав. – Уезжай!

Ему было лет пятнадцать, может, меньше; длинные волосы, испуганное детское лицо, винтовка, которой он мне угрожал, оказалась пневматическим ружьем, из таких в тире стреляют по жестяным зайцам.

– Психиатрическая больница, – повторил я громко и внятно, точно говорил с глухим. – Где-то недалеко…

– Психушка? – Парень словно обрадовался. – Так это туда! Туда!

Он стволом ружья ткнул куда-то вбок.

– Это туда! По бетонке, а после направо – там указатель, и через березовую аллею.

Я свернул с бетонки, действительно нашел указатель с длинным латышским словом. Поехал по аллее, старые березы уходили белыми столбами в ночное небо. Прямые стволы появлялись в свете фар, выступали из тьмы, как призраки, а после плавно растворялись в черноте. В голове не было ни одной мысли, лишь пульсирующая боль. Равнодушно подумав о сотрясении мозга, я тронул рукой макушку: шишка налилась и билась как маленькое сердце. Опустил стекло, сырой воздух отдавал плесенью и грибами. Пахло балтийской осенью.