реклама
Бургер менюБургер меню

Валерий Бочков – Латгальский крест (страница 56)

18

– Сидели у нас на шее полвека, курвы белоглазые! Ведь все на всем готовом – и нефть, и хлеб, и электричество – всё ведь наше, русское! Заводы им построили, школы, колхозы – всё!

Когда перебазировали аэродром за Урал, всех отставников бросили тут – живите как хотите! – и она, дура, тоже осталась. Работала тогда в парикмахерской на вокзале; цивильная работенка, культурно и чаевые. А после лабусы открыли салон в городе, у автостанции – и все, амба, хоть на панель иди. А в салон, гады, без языка не берут.

– Да, ты говорила…

– Слышь, Чиж, а как там, в Америке, парикмахерши, до фига небось зашибают? В кино у их баб волос сильный, укладка, окрас. Я вон тоже, когда мелирование на фольге освоила, ко мне запись за месяц была. Из Плявиниса клиентура приезжала, даже певица одна, которая тут на гастролях… Как же ее?

Она запела громким и противным сопрано:

– Снова-а стою одна, снова курю, мама, снова-а… А ва-а-круг, блин, тишина, взятая за основу…

Столы накрыли у рябин, прямо под окнами нашей квартиры – кухонное было распахнуто настежь, на подоконнике стоял ящик водки. Старики, толкаясь, занимали места. Звенели тарелками, кто-то закурил. Вокруг деловито сновали крепкие тетки неопределенного возраста в нарядных темных платьях с люрексом. Из дома к столу караваном плыли миски, кастрюли, бутылки. Под ногами шныряли дети и собаки. Стульев не хватало. Руднева усадила меня на лавку, сама плюхнулась рядом. Тут же с невероятным проворством навалила в две тарелки всякой снеди, наполнила до краев рюмки.

– Погнали! – азартно подмигнув обоими глазами, выпалила она. – За встречу!

Я выпил. Водка была комнатной температуры и отдавала ацетоном. Из жестяной миски размером со средний таз выудил соленый огурец. Закусил.

– Огурец – в жопе не жилец! – смеясь, жуя и подливая водки, весело гаркнула Шурочка. – Ты холодца покушай! Холодца! Привык небось там барбикью свою кушать? Шерри– бренди, джин и тоник, а? А тут простая русская еда! Простая, но полезная! Не то что у вас – сплошная химия в колбасе. Ну, давай, Чиж, понеслись!

И она, запрокинув голову, влила в себя водку.

В моей тарелке растекался холодец, погребенный под винегретом, бледный бок картофелины медленно набухал свекольным соком, кусок селедки угодил в оливье. Я ковырнул вилкой салат, пытаясь поддеть сельдь, выяснилось, что рыбу порубили, не чистя, с костями.

Над столом висел гам. На дальнем конце, что упирался в ствол старой липы, нестройно запели тетки. К ним подстроился угрюмый мужской бас – я узнал голос Валета. Или мне показалось? По крайней мере, он точно сидел на том конце, под липой. Песня оборвалась, одинокий бабий голос, подвывая по-деревенски, закончил припев и стыдливо смолк. Усатый красномордый старик, похожий на Бисмарка, внимательно разглядывал меня, потом обратился к Рудневой:

– Эй, Шурка-от-хера-шкурка, плесни водочки пилоту-орденоносцу!

Он вытянул руку с пустой стопкой, кисть его сильно дрожала, а на пиджаке у него действительно блестел орден Красной Звезды.

– Олег Палыч, поставь хрусталь на стол. – Шурочка сноровисто подхватила бутылку. – Поставь, говорю, прольешь! Дрочишь, как заводной пионер…

Усатый недовольно стукнул стопкой о стол. Шурочка одним движением до краев наполнила емкость. Усатый тут же выпил, довольно вытер усы. Слаженность их жестов, стремительная и грациозная, напоминала театральную пантомиму. – Это что, Михрютка, что ли, Цыганков прикатил со Ржеву? Речь шла обо мне, но обращался он к Рудневой, на меня даже не глядя.

– Олег Палыч, ты с коня упамши? Это ж Чиж! Младший Краевский – ну ты даешь!

– Чиж? – Дед удостоил меня взглядом, быстрым и небрежным. – Это который в Америку удрал?

– Ну да!

– А-а-а… – разочарованно протянул усач. – А я думал, Михрютка Цыганков со Ржеву прикатил. Плесни еще тогда.

Пантомима повторилась с вариацией – Руднева наполнила три рюмки. Мы чокнулись.

– Да-а, батяня у тебя был… – хмельно качнувшись и закуривая, мечтательно проговорила Руднева. – Мужик!

Она выпустила клуб дыма и снова налила водки.

– За батю твоего! Земля чтоб пухом!

Мы выпили. Она курила, щурилась и покусывала нижнюю губу, словно пыталась что-то припомнить. Ее глаза посветлели, стали серо-голубыми, сквозь маску пьяной лахудры проступило лицо моей соседки с третьего этажа Шурочки Рудневой, той самой, которой я поставил засос в восьмом классе, когда мы целовались после лыж, и с которой мы прятались в кладовке Дома офицеров, сбежав с новогоднего утренника. Все было, все правда. – Это он под конец сдал, а до этого и на лыжах, и на рыбалку… Таких лещей вялил! Спинка – во! – жирная, аж до локтей течет. Ошкуришь его, а он прозрачный, прям светится. Угощал… А когда тетя Марута умерла, вот тогда он и…

Она безнадежно махнула рукой с сигаретой. Столбик пепла упал в миску с огурцами.

– Какая Марута? Какая тетя?

– Во дает! У тебя там в Америке память, что ли, вконец отшибло? Тетя Марута! Ингина мамаша, считай, теща твоя!

– Что ты мелешь, Шур? Ты что?

– Ну ты вообще, Чиж… – Она возмущенно закинула ногу на ногу, выставив из-под стола круглую коленку с синяком. – Твой батя с ней роман закрутил, еще мамаша твоя жива была, Царство ей Небесное. Ты чего, Чиж, дурочку мне лепишь – весь гарнизон знал!

Она вперила в меня стеклянный взгляд – вокзальная лахудра (сальная пудра, помада, сажа под глазами) вернулась на место. Я дернул плечами, зевнул, зачем-то приподнял тряпку, которая изображала скатерть. Под ней была дверь. Поминальная трапеза по моему отцу проходила на столе, составленном из снятых с петель дверей.

Воробьи подбирали крошки, вконец обнаглев, прыгали у самых ног. Под липой снова запели, теперь про пиджак наброшенный и непостоянную любовь, голосили рьяным хором, горячо и от души. Пьяненький дядя Слава, тот самый, который учил меня кататься на коньках, проливал водку и пытался сказать какой-то тост, но его никто не слушал, и он в третий раз начинал: «А вот когда во время Карибского кризиса нас с Серегой отправили на Кубу…» В сигаретном дыму Валет, уже без галстука и с расстегнутым воротом, спорил с майором Ершовым, хмуро тыча в него пальцем. Этот жест был знаком мне с детства. Я налил водки и залпом выпил.

Шурочка тоже выпила, порылась в сумке, закурила. Протянула смятую пачку мне, я зачем-то выудил сигарету, послушно воткнул себе в рот. Руднева чиркнула зажигалкой, сунула пламя мне в лицо. Пахнуло паленым волосом и скверным табаком. Курить было противно, я бросил сигарету под лавку, придушил каблуком. Во рту осела табачная горечь, от дрянной водки голова гудела и уже начинала тупо ныть. Я твердо решил, что сейчас неприметно выползу из-за стола, доберусь до машины и уеду в Ригу. Но вместо этого чокнулся с Бисмарком, который теперь называл меня Михрюткой, и выпил еще. От огурцов тянуло кислятиной, оттолкнув миску, я уронил бутылку портвейна. По белой тряпке растеклось бурое пятно, похожее на старую кровь. Впрочем, ни Бисмарк, ни кто другой на неловкий казус не обратил ни малейшего внимания.

Меня развезло. Я слушал обрывки бестолковых разговоров и звон посуды; казалось, на лицо мне садится паутина, я вяло обтирался рукой и отплевывался. Шурочка бубнила, не переставая, прерываясь на свое «Погнали!», после чего по-мужицки зычно крякала и шумно занюхивала хлебом. Пахло укропным рассолом и киснущим оливье, кто-то жгучим шепотом, давясь от смеха, рассказывал похабный анекдот, кто-то бесконечно повторял «А вот я, грешным делом, люблю…», но расслышать, что он там любит, мне не так и не удалось.

Я разглядывал старческие лица, уродливые руки в пятнах, с узловатыми пальцами, и мне становилось тоскливо и бесконечно жаль этих никчемных, никому не нужных людей. Я смотрел на Шурочку, на ее дряблое лицо, похожее на сырое тесто, на сальные губы в остатках помады, и отвращение во мне мешалось с невыносимой жалостью. Было жаль и пыльных воробьев, суетившихся под ногами, и пожелтевшей рябины, и надрывно каркавших, круживших над репейным полем ворон. Потом мне стало жаль себя и своей бестолковой, уже почти прожитой жизни.

Я вспомнил, как мы с Ингой гуляли по пустырю за Еврейским кладбищем и разрабатывали тайный план побега, мечтали о нашей будущей жизни. Я говорил, что мы вернемся в Кройцбург через десять лет, у нас будет двое детей, девочка выйдет рыженькой, а мальчик будет черноволосым. И вся наша родня увидит, как мы счастливы и любим друг друга, они все поймут и простят.

Я резко повернулся к Шурочке:

– Руднева, а откуда ты узнала, что мы собираемся в Ригу бежать?

Шурочка застыла с вороватым кроличьим выражением: было ясно, что сейчас она начнет врать. Я привстал: Валета за столом не было.

53

Входная дверь оказалась распахнута настежь, я прошел через темный предбанник коридора. Там по-прежнему стоял крепкий дух сапожной ваксы. Валета я нашел в дальней комнате, которая у нас почему-то называлась гостиной. Ничего не изменилось и тут: рыжий абажур, на стене свадебная фотография, похожая на старомодную открытку на тему пылкой любви, рядом в раме из ракушек – мать под сочинской пальмой. На другой стене – варварский трофейный натюрморт с алым омаром в окружении пестрых фруктов. Персидский узор на драпировке, снова, как в детстве, тут же сложился в ведьмино лицо.