18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валерий Антонов – Воронка. Роман о советской философии в лицах (страница 1)

18

Валерий Антонов

Воронка. Роман о советской философии в лицах

Аннотация

Старый философ-марксист сидит на даче с томиком Канта и бутылкой водки. Вся его жизнь прошла под знаком «единственно верного учения»: общага, ночной кружок, арест товарищей и донос, который он написал когда-то, спасая себя. Теперь, на покое, его настигают видения — Кант, Фихте, Маркс приходят к нему и требуют ответа. Почему живая диалектика превратилась в мёртвую догму? Как свобода стала «осознанной необходимостью»? Где в марксизме осталось место для живого «я»? Путешествуя по собственной памяти — от кёнигсбергской гостиной до свердловской кухни, от архивных дел расстрелянных философов до ночных скамеек, на которых прятался от ареста академик Деборин, — герой пытается заново научиться мыслить. Не как функция класса. Как человек.

«Воронка» — роман о советской философии в лицах, о цене догмы и о мужестве думать самому.

Пролог

Посвящается Константину Николаевичу Любутину, Даниилу Валентиновичу Пивоварову, Александру Владимировичу Перцеву и всем, кто учил мыслить.

Он сидел на террасе и смотрел, как садится солнце над четырьмя сотками.

Собственно, никакой террасы не было — так, дощатый навес, пристроенный к летней кухне лет пятнадцать назад. Три доски заменены, одна подгнила, но рука не доходила. Под навесом — старый венский стул, скрипучий и расшатанный, и клеёнчатый стол с отбитым краем. На столе — початая бутылка «Столичной», надкусанный малосольный огурец на блюдце, раскрытый томик Канта и тетрадь в клеёнчатой обложке с надписью «Для себя».

Это была его дача. Его четыре сотки. Его майские праздники.

Звали его Иван Сергеевич, но для студентов он был просто «марксист». Иван Сергеевич читал лекции по диалектическому материализму на философском факультете, писал статьи в журнал «Философские науки», а в свободное время копал картошку и думал. Думал он, впрочем, всегда — даже когда копал.

Сегодня он думал о том, что вся его жизнь была подчинена одной идее. Идее, которую он когда-то принял с пылом юноши, прошедшего войну, — с пылом человека, который видел смерть и верил, что мир можно переделать. Идее, которая называлась «марксистская диалектика».

Когда-то она казалась ему оружием. Ключом ко всем замкам. Светом, который освещает всё.

Теперь, на старости лет, она казалась ему воронкой.

Он сам придумал этот образ — или услышал когда-то, уже не помнил. Всякая сильная теория — это воронка. Ты заливаешь в неё реальность — бесконечно сложную, текучую, нерасчленённую, — а на выходе получаешь тонкую струю. Чем теория сильнее, тем тоньше струя. Тем больше реальности она отсекает как несущественное. В этом её мощь. И в этом — её слепота.

Марксистская диалектика была самой сильной воронкой из всех, что он знал. Она перемалывала всё: историю, экономику, искусство, любовь, смерть. Всё сводилось к борьбе классов, к смене формаций, к единству и борьбе противоположностей. Всё становилось ясным, понятным, предсказуемым. И от этой ясности ему вдруг стало душно.

Что-то не помещалось в воронку. Что-то оставалось за её краями — и это «что-то» был он сам. Его жизнь. Его страх. Его память.

Он взял тетрадь, раскрыл её и начал читать. Это была не статья, не монография — просто записи, которые он вёл последние недели. Попытка понять: как он, человек, который хотел мыслить, стал частью машины, которая мышление убивала?

Тетрадь начиналась издалека. С Кёнигсберга. С маленького сухого старика, который никогда не покидал своего города, но умом обнимал вселенную. С человека, который сказал: «Рассудок не черпает свои законы из природы, а предписывает их ей».

Иван Сергеевич усмехнулся. Кант. Вот с кого всё началось. Хотя началось, если честно, гораздо раньше. Ещё в общаге. Ещё в той комнате на Моховой, где семеро вчерашних солдат сидели при свете коптилки из снарядной гильзы и спорили о Гегеле.

Но это — потом. Сначала — Кант.

Он перевернул страницу и начал читать. А где-то вдалеке, за лесом, лаяла собака. И майский ветер шевелил прошлогоднюю листву под яблоней. И жизнь — простая, конечная, единственная — ждала его за порогом.

Глава 1. Дача

Майские праздники. Вечер. Марксист сидел на террасе дачного домика и смотрел, как садится солнце над четырьмя сотками. Собственно, никакой террасы не было — так, пристроенный к летней кухне дощатый навес, который он сам сколотил лет пятнадцать назад из горбыля, оставшегося от соседского забора. Три доски заменены за эти годы, одна подгнила снизу, но рука не доходила. Он сидел на старом венском стуле, скрипучем и расшатанном, и курил, хотя давно обещал жене бросить.

На клеёнчатом столе стояла початая бутылка «Столичной», лежал надкусанный малосольный огурец на блюдце с отбитым краем и раскрытый томик Канта. Страницы были заложены сухим кленовым листом ещё с прошлой осени — он любил закладывать книги тем, что попадалось под руку: трамвайным билетом, обрывком газеты, сухим листом. Кант не возражал.

Он читал «Критику чистого разума» уже в третий раз за жизнь. Первый раз — ещё в аспирантуре, по программе, с карандашом, подчёркивая то, что требовалось для конспекта. Второй — в середине семидесятых, когда начал сомневаться в том, что учебник Розенталя объясняет всё. И вот теперь — третий. На пенсии, на даче, в майские праздники.

Он читал медленно, смакуя. Ему нравилось, что Кант не торопится. Что он строит свои периоды, как осадные укрепления — одно кольцо за другим, не оставляя ни щели, через которую могла бы проскользнуть неточная мысль. Марксист читал и чувствовал странное, давно забытое ощущение: его мысль не идёт по проложенной колее, а пробирается целиной. Спотыкается. Возвращается.

— «Рассудок не черпает свои законы из природы, а предписывает их ей», — прочёл он вслух.

Он отложил книгу, отхлебнул из гранёной рюмки, занюхал рукавом — привычка, оставшаяся с общаги, с тех лет, когда они пили «пустой чай» и мечтали о настоящей философии. Огурец хрустнул на зубах.

— Предписывает, — повторил он. — Воронка.

Это слово он придумал не сам. Он услышал его когда-то от старого профессора-физика, с которым они случайно разговорились в поезде. Тот объяснял студентам устройство мира просто: «Понимаете, батенька, всякая теория — это воронка. Вы заливаете в неё реальность, а на выходе получаете тонкую струю. Чем теория сильнее, тем тоньше струя. Тем больше реальности она отсекает как несущественное. И в этом её сила — и её слепота».

Тогда марксист не придал этим словам значения. Но теперь, на даче, с Кантом в одной руке и водкой в другой, он вдруг понял: марксистская диалектика — это воронка. Мощная, блестяще сконструированная, отлитая из стали и бетона. Она заливает в себя всю мировую историю, всё общественное бытие, все противоречия — и на выходе даёт струю: «классовая борьба», «смена формаций», «диктатура пролетариата». Всё остальное — несущественно. Всё остальное — отсечено.

И он сам, Иван (назовём его так), марксист с тридцатилетним стажем, кандидат наук, доцент, автор трёх брошюр и сорока статей, — он сам был этой воронкой. Он сам отсекал. Он сам сужал реальность до струи, которую можно было предъявить на кафедре, на заседании, в журнале.

Но теперь, на даче, в тишине, перед раскрытым Кантом, он вдруг почувствовал: что-то не так. Что-то не помещается в воронку. Что-то остаётся за её краями — и это «что-то» есть он сам. Его жена, спящая в доме. Его прошлое. Его страх.

Он снова взял книгу. Но читать уже не мог. Буквы расплывались. Он откинулся на спинку стула, закрыл глаза и стал слушать.

В доме было тихо. Жена легла рано — завтра на огород. Где-то лаяла собака. Скрипел старый вяз у забора. Майский ветер шевелил прошлогоднюю листву под яблоней.

Он вдруг отчётливо, почти физически ощутил, что он — здесь. Сейчас. Что это его тело, его стул, его четыре сотки, его Кант на клеёнке. Что он — это он, а не функция от исторической необходимости, не орган класса, не носитель категорий. Просто — Иван. Сидит на даче. Пьёт водку. Думает.

И от этого простого, ясного чувства ему стало страшно. Потому что вся его философия, весь его марксизм, все его тридцать лет на кафедре — всё это не знало такого «я». Оно было лишним. Оно не предусматривалось.

Он налил ещё рюмку. Выпил. И вдруг — то ли от водки, то ли от Канта, то ли от майской ночи — провалился в странное состояние. Не сон, не явь.

Ему показалось, что он сидит не на дачной террасе, а в другой комнате. Маленькой, скудно обставленной. Свинцовый переплёт окна. Зеленоватый свет. На столе — кофейник и одна фарфоровая чашка с трещиной. Напротив него сидит маленький, сухой старик с живыми, цепкими глазами и смотрит на него с мягкой, почти ласковой усмешкой.

Марксист хотел что-то сказать, но язык не слушался. А старик уже открыл рот — и заговорил. И от его голоса, тихого и вежливого, почему-то стало ещё страшнее.

— Вы раздражены, — сказал старик. — Вам кажется, что я отнимаю у вас реальность. Но постойте. Разве не вы утверждаете, что сознание определено бытием?..

Глава 2. Что такое воронка

Он не спал. Это он понял сразу, как только старик в чужой комнате заговорил с ним. Сон — он другой, вязкий, непослушный. А здесь всё было чётко, резко, даже слишком. Так бывает в бессонницу, когда лежишь без движения час, другой, третий, и вдруг сознание само начинает плести свои кружева — не сны, а видения, которые не отличить от яви.