Valerie McKean – Осколок души (страница 10)
Мир перевернулся. Небо обрушилось мне на голову, но не как хаос, а как ледяная, совершенная тишина.
Я замер, спрятавшись за стволом старого дуба, наблюдая. Это была Элизабет. Но не та. Это была цельная, гладкая версия. Та, какой она могла бы быть, если бы никогда не слышала звука разбитого стекла, взрыва машин, если бы ее сознание не раскололось, как хрустальный бокал. Она смеялась, откинув голову, и этот звук резал меня острее, чем ее прежний вой.
Я знал, почему она здесь. Отчет об ее «выздоровлении» и выписке лежал у меня в сейфе. Отец отпустил ее не из милосердия. Ее забрали родственники, какая-то тетка из министерства, после того как очередная, самая агрессивная терапия дала парадоксальный результат. Не интеграцию. Глубокую амнезию.
В графе «Итог» его убористый почерк вывел: «Субъект 347. После курса электрошоковой терапии в сочетании с экспериментальным миорелаксантом «Вертер» отмечено полное подавление эпизодов диссоциации. Побочный эффект: стойкая антероградная и частичная ретроградная амнезия, затрагивающая травматичное ядро и период пребывания в клинике. Пациент демонстрирует устойчивую, хотя и поверхностную, адаптацию. Личность «Элизабет» стабилизирована за счет полного вытеснения «Бринкманн» и сопутствующих защитных структур. Случай можно считать закрытым. Феномен утрачен.»
«Феномен утрачен». Он написал это с сожалением коллекционера, потерявшего уникальный экспонат.
И вот она сидела передо мной — живое доказательство его «успеха». Утраченный феномен, пьющий латте и обсуждающий, судя по жестам, новую выставку в галерее. В ней не осталось и следа той чудовищной, совершенной хрупкости. Не было настороженности «Бринкманн», не было пустоты «Элизабет» после приступов. Была обычная девушка. Здоровая. Цельная.
И от этого зрелища меня охватила ярость. Глухая, бессильная, извращенная ярость. Они не вылечили ее. Они стерли. Уничтожили самое ценное — тот бездонный, темный колодец, из которого били ключом ее иные «я». Они засыпали его цементом банальности и назвали это милосердием. Они украли у мира — у меня! — это уникальное, трагическое произведение искусства и заменили его посредственной копией.
Она взглянула в сторону, и ее глаза, серые и спокойные, скользнули по моей фигуре. Ничего. Ни искры узнавания. Ни тени беспокойства. Полная пустота. Ее память о клинике, о моем отце, о мне, о той Буре, что переворачивала миры, — была аккуратно, хирургически удалена.
Ее подруга что-то сказала, и она снова рассмеялась, повернувшись к ней. Солнце играло в ее волосах. Она была просто счастлива. Или то, что принималось за счастье.
Я отшатнулся в тень, сердце колотилось не о страсти или тревоге, а о безумной, несправедливой утрате. Я потерял ее два года назад, когда ее увезли. Но только сейчас, увидев это банальное благополучие, я осознал всю глубину потери.
Она была совершенным архивом боли. А они превратили ее в чистый лист. Они не спасли ее. Они совершили акт величайшего вандализма.
Я ушел, не дожидаясь конца их встречи. Кофе в моем горле стоял комом горечи. Но не от напитка. От осознания.
Феномен был утрачен.
Но я не мог смириться с этим. Архив должен быть полным. И где-то там, под этим слоем искусственного спокойствия, под этим цементом забвения… должны были оставаться трещины. Обломки. Возможно, они просто спали.
И я, наследник коллекционера, знал одно: ничто не пропадает бесследно. Даже память. Особенно память. Ее просто нужно… напомнить.
Глава 7. Рафаэль.
Пять лет спустя клиника «Белый Лотос» была моей. Не по душевной потребности, а по праву наследства и как удобная, легальная ширма. Отцовский кабинет я переделал под библиотеку, выкинув его инструменты, но оставив архивы. Они стояли на полках — стерильные папки с номерами вместо имен, молчаливые свидетели его безумия и моего… чего? Сна? Забвения?
Жизнь моя была глянцевым кошмаром. Я стал тем, кем должен был стать: богатый, молодой, преуспевающий доктор Винкельманн-младший. Я владел клиникой, которой не управлял, и состоянием, которое меня не радовало. Я пытался заполнить пустоту, зиявшую на месте того феномена, тем, чем обычно заполняют пустоту люди моего круга.
Вечеринки в моем особняке в лесу напоминали вскрытие — яркое, шумное, лишенное души. Хрусталь звенел, смех был слишком громким, женщины слишком навязчивыми. Я пил коньяк, который не чувствовал на вкус, и смотрел сквозь толпу, ища в ней один-единственный профиль — профиль, разделенный светом и тенью.
— Ты просто невыносим, Раф. Эта блондинка от тебя без ума, а ты пялишься в окно, будто там твой долг по процентам летит на воздушном шаре. Что с тобой?
Я повернул к нему пустой бокал.
—Она слишком… цельная, Фредерик.
—Цельная? Это новый термин? «Доктор, у меня проблема, моя любовница слишком цельная, прописать ей трещину?»
—Она смеется, не прячась. Говорит, не взвешивая каждое слово. В ней нет… пустот.
Фредерик фыркнул,закуривая сигару.
—Боже, ты со своими психологическими заморочками. Пустоты? Да женщины от тебя и так шарахаются, как от прокаженного. Тебе не пустоты нужны, тебе хороший, крепкий шот виски и дырка в которую можно засунуть наконец член.
Он не понимал. Никто не понимал. Я искал не женщину. Я искал архитектуру распада, увиденную однажды. Женщины вокруг были, прочными, как бетонные плиты. А мне снились трещины на фарфоре.
***
Поздним утром на террасе она, завернувшись в мой халат, пыталась вести светский разговор.
—Вчера было… интересно. Ты такой загадочный. Все время будто где-то далеко. — Она прикусила губу, играя в кокетку. — О чем ты думаешь?
Я смотрел на сад,где садовник подстригал идеальный, скучный куст.
—О снеге, — сказал я.
—О снеге? В июне?
—О том, как он тает. Исчезает бесследно. Не оставляет ничего, кроме сырости. Можно подумать, его и не было.
Она засмеялась, нервно.
—Какой ты странный. Поэт. Но ты же врач. Должен думать о живом, о теплом.
—Именно поэтому, — пробормотал я, отворачиваясь.
Я думал о ней. О том, как ее «Буря» растаяла, оставив после себя эту сырую, обыденную нормальность. Исчезла, будто ее и не было. Но я-то знал, что была. Я помнил.
Я вернулся в клинику не как врач, а как сторож склепа. Я перечитывал папку №347, пока буквы не начинали плясать перед глазами. Я смотрел на ту самую фотографию с двойным профилем. Иногда я ловил себя на том, что разговариваю с ней, с той, потерянной версией, как с коллегой по исследованию.
— Ты там? — шептал я в тишине кабинета, глядя на ее снимок. — Под этим слоем льда и забвения? Ты просто спишь?
Ответом была лишь тишина. Та самая тишина, что осталась после Бури. Тишина, которая сводила меня с ума больше, чем любой шум. Я был богат, молод, влиятелен. И я был нищим. Потому что самое ценное, что я когда-либо видел — этот живой, дышащий шедевр распада — было украдено. Не смертью. Не судьбой. Благополучием. Самой утонченной и беспощадной формой уничтожения.
И я понял, что не могу так жить. Что нельзя быть хранителем архива, единственный ценный экспонат которого утерян. Надо было его вернуть. Не девочку. Феномен. Надо было найти трещину в ее новом, цельном мире. И напомнить.
2 года спустя
Ночь в столице была густой и липкой, как патока, подслащенная неоновым сиропом вывесок. Я вывалился из одного клуба, где музыка била в виски тяжелым, тупым молотом, и направился к следующему, надеясь, что очередная порция шума и чужих тел наконец выбьет из головы ее образ. Не помогло. Ничто не помогало.
И тогда я увидел ее.
Она стояла в переулке рядом с модным лаунджем, прислонившись к грубой кирпичной стене. Платье — шелковое, короткое, цвета темного вина — съехало с одного плеча. Она держала в руке туфлю на высоком каблуке, вторую, видимо, потеряла. Голова была запрокинута, она смотрела на грязное небо между крышами, и по щеке у нее стекала одинокая слеза, смешиваясь с размазанной тушью. Она была пьяна. Не весело, а горько, до потери связи с миром.
И к ней уже пристроился кто-то. Крупный, в дорогой, но безвкусной куртке, мужчина. Он нависал над ней, пытаясь взять ее за подбородок. Его губы шевелились, он что-то говорил назидательным, властным тоном, полным гнусной уверенности. А она… она просто смотрела сквозь него. Та же пустота. Но теперь не защитная, а истощенная. Беспомощная.
Что-то внутри меня — не разум, не сердце, а нечто древнее, темное и примитивное — щелкнуло. Все эти годы ожидания, поисков, бессильной ярости от ее «целостности» — все это сконцентрировалось в одну белую, холодную точку. Он не просто приставал к пьяной девушке. Он трогал мой экспонат.
Это был не гнев. Не ярость. Это было возвращение долга. девять лет я носил в себе эту пустоту, эти бесплодные поиски, эту ярость от её благополучной, цельной жизни. И вот он, этот надутый, самоуверенный мужик в дурацкой куртке, осмелился прикоснуться к единственному, что в этом мире имело для меня ценность. К моему потерянному феномену. К моему архиву в плоти.
Я пересек пространство переулка, не чувствуя под ногами камней. Звуки города — гул машин, далекая музыка — отступили, сменившись гулом в собственных висках. Он услышал шаги, обернулся. На его лице было раздражение, переходящее в глупое удивление. Он даже рта не успел открыть.
Первый удар пришелся не в челюсть. Он пришелся в солнечное сплетение. Точно, сокрушительно, с тихим выдохом, похожим на хлопок подушки. Вся его напыщенная уверенность вышла из него одним хриплым «бух». Он согнулся пополам, глаза вылезли на лоб, полные непонимания и животного страха.