реклама
Бургер менюБургер меню

Valerie McKean – Хроники тишины (страница 6)

18

Экскурсия продолжилась, но я почти ничего не слышала. Голос магистра превратился в ровный, монотонный гул, слова теряли смысл, распадались на отдельные звуки. Я шла, чувствуя давящий вес новой формы и ещё более давящее знание. Я не просто застряла в другом мире. Я попала на передовую истории, которая уже была написана, — и моя роль в ней, роль Элис Вейт, девушки со знаком Смерти на руке и пустотой в глазах, судя по всему, не предполагала хеппи-энда. Но теперь, по крайней мере, я знала одного из главных действующих героев в лицо. И знала, что его ледяной рассудок не терпит слабости, не прощает ошибок и не оставляет места для милосердия.

Мне нужно было научиться скрывать свою панику. И свою истинную природу. И делать это быстро. Потому что следующие вопросы со стороны таких, как Каэль, могли быть куда менее риторическими.

Вернувшись в свою комнату, я заперла дверь на хлипкий, проржавевший засов, который, казалось, не выдержит и одного хорошего удара плечом, и, наконец, позволила дрожи овладеть мной целиком. Спина скользнула по холодному камню стены, и я осела на пол, обхватив колени руками. Берцы казались свинцовыми гирями, прикованными к лодыжкам, — я не смогла бы сделать в них и шага, даже если бы захотела.

Я дышала. Глубоко, судорожно, хватая воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег. Но никакие дыхательные техники, никакие психологические приёмы не могли заглушить вопль, рвущийся из самой глубины этого чужого, враждебного тела. Это не сон. Камень подо мной, ледяной и равнодушный; запах пыли, металла и чужого пота; чужая тяжесть волос, оттягивающая затылок; чужое сердце, бьющееся в чужой груди, — всё кричало о реальности. Реальности, в которой я умерла. Тот поезд, тот свет, та жёлтая полоса, уходящая из-под ног, — конец Кайлы Рид. Конец всего, что я строила, планировала, заслуживала.

А это… это было что-то другое. Я засмеялась — коротким, истеричным смешком, который тут же оборвался, подавившись слюной. Мне придётся здесь выживать. Мысль пронзила панику, как лезвие, рассекла её надвое, обнажив под ней что-то твёрдое, холодное, очень знакомое. Я не умерла окончательно. Я была здесь. Ошибка. Вирус. А вирусы выживают. Это единственное, что они умеют по-настоящему хорошо.

Я поднялась, скинула берцы — они упали на каменный пол с глухим, тяжёлым стуком, — и подошла к окну. Уперлась лбом в холодное стекло, за которым была только чернота и редкие, тусклые огоньки, похожие на болотные блуждающие огни. Новый мир. Враждебный. Чужой. Но мой. Пока мой, пока я ещё могу дышать, думать, бороться.

И тогда я увидела.

Боковым зрением, краем глаза, той периферией, которой мы улавливаем движение там, где его не должно быть. На кровати мелькнула тень. Сгусток темноты, более плотный, чем окружающий мрак. Я резко обернулась. Никого. Пустая кровать, сбитое одеяло, вмятина от моего тела на жёстком матрасе. Нервы. Переутомление. Галлюцинация.

Движение повторилось. Чётче. Отчётливей. Словно кто-то только что сидел на краю кровати, сгорбившись, подперев голову рукой, и теперь медленно, нехотя встал, чтобы встретить мой взгляд.

Я медленно, очень медленно развернулась, чувствуя, как волоски на затылке встают дыбом, а кожа покрывается гусиной сыпью, не имеющей отношения к холоду. Комната была пуста. Абсолютно, кристально пуста. Тишина стояла такая глубокая, такая полная, что я слышала, как кровь пульсирует в висках, как воздух входит и выходит из лёгких, как бьётся — слишком быстро, слишком громко — это проклятое, чужое сердце.

Инстинкт — древний, животный, доставшийся от предков, которые знали, что в темноте лучше не смотреть, потому что увиденное может оказаться последним, — заставил меня метнуться взглядом к зеркалу.

И я увидела.

В отражении, прямо позади моего собственного отражения, стоял Он. Высокий, бестелесный, закутанный в струящуюся, седую мантию, сотканную из тумана и теней, оседающих на плечах, как иней. Там, где должно было быть лицо, — лишь глубокая, абсолютная тьма капюшона, и в ней два мерцающих уголька, холодных и бездонных, как взгляд колодца, в котором утонули звёзды. В длинных, полупрозрачных пальцах, больше похожих на сосульки, чем на плоть, Он небрежно, почти лениво, держал косу. Но это было не грубое, крестьянское орудие смерти. Лезвие, выкованное из чёрного, поглощающего свет обсидиана, идеально изогнутое, как крыло ворона в пике, а древко — тонкое, изящное, как трость аристократа, вышедшего на вечернюю прогулку. От Него веяло не ужасом. Не угрозой. От Него веяло спокойной, древней, неумолимой неизбежностью конца, от которой не убежать, не откупиться, не спрятаться.

Я замерла. Первобытный, животный ужас, не знающий слов, не признающий логики, вырвался наружу хриплым, сдавленным криком, сорвавшимся с губ на родном, грубом, совершенно неуместном здесь языке:

— ТВОЮ МАТЬ, БЛЯТЬ!

Слова повисли в леденящем воздухе, как матерное эхо, как плевок в лицо вечности. В отражении Он слегка склонил голову набок — жест, полный ленивого, снисходительного любопытства. И прозвучал Голос. Не в ушах. В самой сердцевине сознания, там, где рождаются сны и умирают надежды. Тихий, шелестящий, как падение осенних листьев на могильную плиту, полный бесконечной, уставшей, почти ласковой насмешки.

— Как… колоритно. Меня пугали многим. Проклинали. Умоляли. Торговались. Но так… с таким чисто бытовым, первородным, кухонным матом… это впервые. «Твою мать». Звучит… солидно. Почти ритуально.

Я не могла пошевелить языком. Я смотрела в зеркало на это существо у себя за спиной — и не могла отвести взгляд, прикованная к этим мерцающим углям, к этому абсолютному, всепоглощающему мраку, в котором, кажется, шевелилось что-то ещё.

— Ты… Смерть? — прошептала я, и голос мой прозвучал как скрип несмазанной двери.

Угольки в капюшоне мерцали, пульсировали в ритме, не совпадающем с биением моего сердца.

— Смерть? Можно и так сказать. Это имя, которое мне дали здесь. Оно удобное. Короткое. Не требует объяснений. Но я — её тень. Её эхо. Её личный, многолетний, порядком уставший от рутины секретарь, если угодно. Ты носишь мою печать, дитя. Эту красивую, серебристую вещицу на своей бледной руке. Но ты — не местная. В тебе пахнет другим миром. Жжёным кофе, асфальтом после дождя и… отчаянными, очень громкими амбициями. Забавный коктейль. Я давно не пробовал ничего нового.

Он сделал лёгкое, почти небрежное движение «рукой», и воздух в комнате стал ещё холоднее — настолько, что изо рта у меня пошёл пар.

— Обычно мои избранники — тихие, меланхоличные создания. Они смотрят в окна, вздыхают, пишут стихи, чувствуют хрупкость жизни каждой клеткой своей тоскующей кожи. А ты… ты кричишь на меня матом. Ты сжимаешь кулаки. Ты борешься. Ты из мира, где смерть — сбой в системе, ошибка программирования, которую можно исправить перезагрузкой. И это… это забавно. Впервые за несколько столетий мне не скучно.

— Избранник? — я проигнорировала его издёвку, его ленивую, тягучую иронию, цепляясь за единственное слово, которое имело значение. — Эта Метка? Это ты поставил её?

— Не я. Моё внимание. Моё… любопытство. Ты пролистала страницы книги, в которой были описаны правила этого мира. Не прочитала — пролистала, с раздражением, с превосходством, с этой вашей современной спесью. А потом провалилась в него, как неуклюжий, заснувший над страницей читатель — в собственный сон. И теперь носишь на руке знак, приглашающий меня на чай. Я редко получаю такие интересные приглашения. Обычно меня зовут с мольбой, с болью, с ненавистью. А тут — приглашение. Почти светское.

Он «посмотрел» на моё отражение, склонив голову к другому плечу, изучая меня, как энтомолог — редкую, случайно залетевшую в его кабинет бабочку.

— Прежняя хозяйка этого тела боялась меня. Трепетала. Избегала зеркал. Носила перчатки даже в жару. Она знала, что я приду за ней — и ждала, замирая от каждого шороха. Ты же… ты в ярости. На этот мир. На ситуацию, в которую попала. На меня, посмевшего явиться без приглашения. Это… свежо. Это бодрит.

— Я не хочу твоего внимания! — вырвалось у меня, и в голосе зазвенели слёзы — злые, бессильные, обжигающие ледяные щёки. — Я не просила! Я хочу домой!

— Дома больше нет, — Его голос стал мягче, почти сочувствующим, но от этого не менее безжалостным. — Ты сделала свой шаг в темноту. Осознанно или нет — не важно. Твой поезд ушёл. Буквально. Теперь ты здесь. С моей печатью на руке. И с выбором: быть перемолотой этим жерновом, который зовётся Академией, — Он произнёс это слово с брезгливостью аристократа, говорящего о скотобойне, — или научиться шептать на моём языке.

Он придвинулся в отражении — бесшумно, плавно, как дым, втягиваемый в приоткрытую форточку, — и мне показалось, что лезвие Его косы на миг отразило не убогую обстановку моей комнаты, а бесконечную, ледяную, звёздную пустоту, в которой не было ни времени, ни тепла, ни надежды.

— Я могу научить. Не жизнь отнимать — этим ты, с твоим характером, инстинктивно овладеешь и сама, стоит лишь панике уступить место гневу. А… приглушать. Скрывать. Делать так, чтобы твой холод — а он у тебя теперь есть, глубокий, полярный холод, я чувствую его даже отсюда, — не ощущали те, кто греет руки у костров веры. Например, тот светловолосый юноша с глазами, полными праведного огня. Он уже чует диссонанс в твоей мелодии. Ещё неделя — и он услышит её целиком. И тогда тебе придётся иметь дело не со мной, а с его «Сердцевиной Света». А она, в отличие от меня, не умеет разговаривать. Только испепелять.