Валери Перрен – Забытые по воскресеньям (страница 17)
Чайки нет. Впервые со школьных времен. Должно быть, последовала за Люсьеном.
Элен сразу приходит к простому выводу: до тех пор пока чайка не вернется, Люсьен будет жив.
Глава 36
Я возвращаюсь в комнату Жюля. Он играет на компьютере и не слышит меня из-за наушников. Я смотрю, как он уничтожает немецких офицеров. По-моему, немецких. Я трогаю его за плечо. Он вздрагивает. Оборачивается. Снимает наушники.
– Поищи кое-что для меня в интернете.
– Прямо сейчас?
– Да. Дату. Печатай: «Команда Дора»[48].
– Это что еще такое?
– Подземный завод нацистов. Заключенные собирали там ракеты.
– Зачем тебе?
– Одного человека отправили туда в декабре 1943-го.
– Кто он?
– Ты не знаешь. Его посадили в эшелон в Компьене.
Брат ничего не будет делать, пока не получит разъяснений.
– Люсьен Перрен, возлюбленный Элен Эль, был в пересылочном лагере, который назывался Руалье. Потом его депортировали в Бухенвальд.
Жюль набирает: «Команда Дора», – и мы видим список депортированных и депортаций.
– 14 декабря 1943-го. Через два дня эшелон прибыл в… Бу-хен-вальд.
– Да. А из Бухенвальда его сразу отправили на подземный завод «Команда Дора».
Жюль читает вслух, в каких условиях существовали там люди: «Узники никогда не видели света дня…»
Мы молчим. В последний раз мы так молчали, когда с родителями случилось несчастье.
Внезапно из наушников доносится грохот взрывов. Звуковая дорожка видеоигры
– Люсьен умел делать в темноте абсолютно все и наверняка справлялся с работой намного лучше других заключенных.
Похоже, Жюль мне не верит.
– Но они… почти все эти люди погибли. Как же он выбрался?
Глава 37
Если бы не война, он бы спокойно совершил привычный утренний туалет, разбудил ее поцелуем в шею, надел первую попавшуюся под руку рубашку и открыл бистро, чуть приподняв разбухшую от влаги дверь, включил радио и начал насвистывать, услышав дурацкие песенки. Сегодня воскресенье, значит, они отправились бы купаться на Сону.
В грузовике, увозившем его в Руалье, он не переставал думать, как все могло бы сложиться, если бы эта война не поставила чудовищную подножку всему существующему укладу жизни.
Когда брезентовая крыша слегка приподнимается, он видит кусок дороги, неба, чайку или дерево и, словно художник, рисует в воображении, как текли бы их дни, если бы кое-что изменилось.
Не было бы Симона. Он не вошел бы в кафе через заднюю дверь. Не было бы Симона – его крестного и скрипача. Не было бы жизни втроем, но без ребенка, которым бы гордился Люсьен. В подвале стояли бы только бутылки, лежали бы на полках головки козьего сыра, висел бы на крюке сырокопченый окорок, и он отрезал бы от него щедрой рукой толстые ломти.
Если бы не война, Симон никогда не смотрел бы на Элен и не опускал бы глаз в ее присутствии. Не ночевал бы в будущей детской, и его жизнь не закончилась бы на матрасе в подвале бистро. Они бы не ужинали вместе каждый вечер, год, другой, третий. Если бы не война, Элен не пришлось бы часами сидеть в подвале, когда немецкие бомбардировщики пролетали над Милли. Если бы не война, ей не пришлось бы открывать потихоньку глаза, чтобы смотреть на Симона, играющего под бомбами на скрипке. Она сидела бы на ящике, держа спину очень прямо, крепко зажмурившись, зажав уши ладонями и молясь своему никудышному богу. Если бы не эта война, она не разглядывала бы часами руки скрипача, его профиль и выразительное тело. Если бы не эта война, она не связала бы ему на спицах этот свитер, а он не прикипел бы к нему настолько, что носил только его и все время поглаживал кончиками пальцев. Если бы не война, она не починила бы для Симона брюки Люсьена, которые тот перестал носить.
Если бы не война, Люсьен не услышал бы в пять утра стука в дверь, а чужаки не ворвались бы в подвал и не схватили его. Он не увидел бы отчаяния в глазах Симона, когда полицейские открыли крышку люка, не услышал бы, как его исхудавшее тело грохнулось на пол. Люсьену не пришлось бы смотреть, как скрипача бьют ногами, обутыми в тяжелые ботинки, а потом убивают, как бродячую собаку. Он, кстати, ни разу в жизни не видел убийства ни одного пса. Если бы не война, не наступило бы это страшное утро, в которое Элен осталась одна. А Люсьен не спустился бы в подвал, чтобы поговорить с Симоном.
Он не увидел бы, как тот молится при свете свечи с закрытыми глазами, беззвучно шепча слова, и не спросил бы себя, что Симон рассказывает Богу. Упоминает ли имя Элен… Если бы не эта война, Симон не открыл бы глаза и не улыбнулся Люсьену, а тот не возненавидел бы на короткое мгновение улыбку, состоявшую из силы и красоты и все чаще притягивавшую Элен в подвал. Если бы не проклятая война, Люсьен не повел бы себя как последний идиот, не накачался бы до бровей какой-то дрянью и, поддавшись слепой ревности, не рассказал бы местному Иуде Доминику Латроншу, что прячет кое-кого в тайнике, который отец папаши Луи соорудил тридцать лет назад. Доминик все подливал и подливал ему, а он твердил одну и ту же фразу и не мог остановиться.
Если бы не эта война, Люсьен не сидел бы сейчас в этом грузовике, в синяках и кровоподтеках, и не испытывал омерзения к себе как к виновнику всех бед. В голове билась одна-единственная мысль: «Если над нами пролетит чайка, значит, Элен меня все-таки любит…»
Глава 38
В детстве я жила в Лионе, в доме с мусоропроводом. Только его я и помню. Помню, как открывала черную пасть, потянув за ручку, кидала в нее мешки и они летели вниз, шурша по стенкам. Из зияющей дыры воняло, и она пугала меня до судорог: я была уверена, что зверь, которого мы «откармливаем» объедками, рано или поздно затянет меня в свое логово. Навсегда.
Так и случилось. Однажды утром я проснулась в доме бабушки с дедушкой. В саду дедули горел огонь. Я побежала туда прямо в пижаме, увидела, что у него красные глаза, подумала, что от дыма, и спросила: «Зачем ты жжешь сад, дедуля?» Он ответил: «В октяб
Он произнес весь этот текст на одном дыхании. Я точно помню, что посмотрела на него и ответила: «Ну и хорошо, значит, не придется снова идти в школу».
Позже я узнала, что горели не сорняки, а два фруктовых дерева, посаженные дедулей в тот день, когда родились его сыновья-близнецы. Он срубил их, облил бензином и спалил.
Как-то мой одноклассник Тьери Жаке спросил, каково это – иметь мертвых родителей. Я ответила: «Если такое случается, ты видишь октябрьский костер».
– Бабуля…
Она задремала, пока я накручивала ей волосы на бигуди.
– Да?
– Если Жюль сдаст на бакалавра, нужно будет в июле начать подыскивать ему жилье в Париже. Или даже раньше.
– Само собой.
– Потом он будет сам решать, на что сколько тратить. Я сделаю перечисление на ваш счет, вы дадите ему чек и скажете, что это его наследство.
– Хорошо.
– И он никогда не узнает, что деньги были мои, а не дяди Алена.
– Как скажешь.
– Невелик грех, зато я не рехнусь, выслушивая нытье брата о вечной благодарности. Не хрен ему заморачиваться.
– Следи за языком, Жюстин.
– Чем тебе помешал мой язык, а?! А ты каким языком мне врешь?!
Я так страшно закричала, что изумленная бабуля запрокинула голову в бигуди на это рычащее чудище, проверяя, действительно ли это ее внучка. Я никогда не повышала голоса, живя в этом доме. Даже в тот день, когда упала с велосипеда и так сильно разбила голову, что залила кровью всю кухню.
– Что на тебя нашло?
– То самое… Ты знала, что после аварии жандармы открыли дело?
Бабуля молчит. Она выглядит потрясенной. У нас дома существует строгий запрет на все споры с Эжени из-за ее склонности к суициду. Не знаю, что поразило ее сильнее – мой вопрос или то, что я посмела досаждать ей. Наконец она переспрашивает бесцветным голосом:
– Что?
– Ты слышала… Они завели дело!
Появляется дедуля с журналом «Пари Матч» в руке.
– Из-за чего вы так о
Бабуля жестом велит мне заткнуться. Как всегда: под крышей этого дома запрещено говорить об аварии – дедуле слишком больно, бабуля может снова попытаться свести счеты с жизнью.
И тут она без запинки врет дедуле в глаза:
– Ничего страшного, Жюстин больно дернула меня за волосы.
– Неправда! Я просто спросила, известно ли ей, что после гибели ваших сыновей и невесток жандармы открыли следственное дело, потому что в обстоятельствах аварии были неясные моменты.
Дедуля буквально расстреливает меня взглядом: я осквернила мавзолей его воспоминаний. От чувства вины подгибаются ноги, но я не опускаю глаза и смотрю на него в упор.
– Кто тебе сказал? – спрашивает дедуля.