Валери Перрен – Тата (страница 10)
Корнелия с тревогой смотрит на меня:
– Почему ты такая бледная?
Я киваю на чемодан.
– Что внутри? – спрашивает она, переведя взгляд на Луи.
– Кассеты. Много кассет. И эта твоя штуковина.
– Какая еще штуковина? – изумляюсь я.
– Ты с другой мелюзгой чего только не выделывала этой штукой, потом у тебя появилась камера, и ты все время нас снимала.
– Моя портативная видеокамера?
– Да. Штуковину ты оставила у тетки, и она продолжила.
– Что продолжила?
– Записывать. Все – людей, птиц, свой садик летом. «Я слушаю ночь, Луи», – говорила она. Иногда Колетт записывала матчи и не расставалась с видеокамерой. Мне она командовала: «Давай, Луи, говори сюда». Но мне было нечего сказать. «Всем есть, а тебе нет?» – сердилась она и что-то наговаривала часами. Как чокнутая.
– В смысле не в себе? – изумляется Корнелия.
Луи решает пояснить:
– Однажды машинка сломалась, и Колетт совсем обезумела. Как Мадлен.
– Кто такая Мадлен? – интересуется Корнелия.
На этот раз отвечаю я:
– Женщина, которая бродила по улицам Гёньона в носках, ветхой ночной рубашке под грязным пальто и разговаривала сама с собой. В детстве мы боялись эту несчастную и как дураки хихикали ей вслед. Рассказывали, что она иногда впадала в жуткое бешенство, но я не верю. Мне до сих пор стыдно за наше тогдашнее поведение. От нее всегда ужасно воняло. Торговцы – особенно те, кто любил понасмешничать, – после ее «визита» распахивали двери, чтобы проветрить помещение. Она изображала покупательницу, притворялась, что интересуется товарами на прилавках, и, конечно же, никогда ничего не покупала. Теперь мне кажется, что Мадлен в такие моменты вспоминала детскую игру в магазин, которую так любят все девочки. Я прекрасно помню ее тонкие волосы и нежное лицо старого ребенка, трогательное до слез. Мадлен могла стащить какой-нибудь фрукт с прилавка отца Льеса, и он притворялся, что ничего не заметил. Иногда она заходила в сапожную мастерскую, смотрела на банки с воском и гуталином и бормотала что-то невнятное. Тетя спрашивала: «Ну как поживаешь сегодня?» – но Мадлен не отвечала и даже не смотрела на Колетт. Я, кстати, не уверена, что ее на самом деле так звали. Она жила в собственном мире, кажется, в доме сестры. Внешне их никто бы не различил, но та была нормальной. Одевалась, как все люди, имела машину и дом. Однажды я встретила ее на улице и обомлела: передо мной была другая версия бродяжки Мадлен. Отреставрированная версия. Мне больше нравилась первая – оригинальная и более поэтичная.
Луи кивнул, подтверждая мой рассказ, и сказал:
– Твою игрушку требовалось срочно починить, а у меня под рукой был мастер. Мой племянник здорово разбирается во всех этих штуках. «Все дело в перемотке», – заявил он.
– «Игрушка» – это мой магнитофон, Луи. Кассетный магнитофон.
– Ну да, конечно.
Фраза прозвучала как признание вины, и Луи продолжил:
– Было до чертиков трудно доставать чистые кассеты, их ведь давно не производят, но лет десять назад один клиент нашел для нее штук сто совершенно новых. Это был бесценный подарок. Только для Колетт. С120, я точно помню! «Два часа записи, Луи, по одному с каждой стороны», – объяснила она.
– Двенадцать тысяч минут.
– Откуда ты это знаешь, Корнелия? – удивилась я.
– Считать умею, только и всего. Сто кассет по два часа – двести часов. То есть двенадцать тысяч минут.
– И Колетт пустила их в ход?
Луи снова кивает на чемодан.
– Они внутри?
– Да, – шепотом подтверждает он.
– Все?
– Да.
– Ты утверждаешь, что тетя, самая молчаливая женщина из всех, с кем я общалась в жизни, записала… сколько минут, Корнелия?
– Двенадцать тысяч.
– Двенадцать тысяч минут на пленке?
– Да. Даже чуть больше.
– Больше?
– Да.
– Зачем ей это понадобилось?
– Пленки предназначались тебе.
– …
– Она так говорила.
Луи повторяет, заливаясь слезами:
– Прости меня, прости, прости…
Я вдруг вспоминаю свою учительницу французского в первом классе, мадам Пти. Как-то раз она сказала опоздавшей ученице: «Ну раз ты извинилась, мне больше нечего сказать».
При чем тут моя учительница?! Какое отношение она имеет к пугающей ситуации, в которой я оказалась?
– Я забрал кассеты прошлым утром… – Луи сморкается в платок. – Не хотел, чтобы полицейские наложили на них лапу.
– Что ты несешь, Луи?!
Он опускает голову.
– Почему ты не сказал, что она жива? Почему?! Зачем было убеждать меня в ее смерти?! Три года вранья! Три года молчания!
– Я только выполнял ее волю.
– Какую, к чертям, волю?
– Навести Жака Пьери.
– Доктора Пьери?
– Да. Это он подписал свидетельство о смерти.
19
Я уже три дня в Париже. Три дня чемодан Колетт стоит на страже в ногах моей кровати. Я так его и не открыла. Боюсь. Он как ящик Пандоры. Гигантский. Умопомрачительный. Наследство Колетт. Мне.
Ана отправляется на три недели на Маврикий с отцом и «той, другой». Она будет отсутствовать невыносимо долго, и я решила вернуться в Гёньон. В детство – послушать записи. Мне необходимо сделать это именно там, где я жила рядом с тетей.
Двенадцать тысяч минут – это восемь дней прослушивания. Тысяча четыреста сорок минут в сутки, как подсчитала Корнелия. Около восьми дней и восьми ночей. Не знаю, Корнелия, не знаю, я никогда не умела считать.
Звонил жандарм Сирил Рампен, сообщил, что мне разрешен доступ в дом на улице Фреден. Обоснуюсь там, а если станет страшно, позову к себе Льеса. Колетт Септамбр скончалась от остановки сердца во сне.
Скоро я получу разрешение на захоронение – как последняя ныне здравствующая родственница, но
– Мы не берем новых пациентов, – ответила она неприветливым тоном.
– Я – не пациентка. Я племянница Колетт Септамбр и хочу задать доктору несколько вопросов.
– Не уверена, что это возможно, у него очень плотное расписание.