18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Валентина Полякова – Соль и свет (страница 8)

18

* * *

К двадцати годам Света расцвела.

Это было то особое цветение — позднее, вдруг, как расцветает то, что долго держали в холоде и наконец вынесли на свет. Сильное, ладное тело, выкованное в зале. Прямая спина — не школьная вытянутость, а та, что вырастает из достоинства. Ясные серые глаза с той самой ямочкой, что досталась от матери. Добрая, чуть недоверчивая улыбка — уже не та улыбка-щит из детства, а другая, оттаявшая. Красный диплом. Своя профессия. Своя комната в общежитии — пусть казённая, пусть на четверых, но своя.

Со стороны — состоявшаяся, сильная, самостоятельная молодая женщина. У которой всё в руках.

А внутри — всё та же шестилетняя девочка у окна. С занозой в сердце. С колодцем, на дне которого темно. С главной правдой своей жизни, в которую она верила всем существом: любовь — это то, что встаёт, надевает плащ и уходит. Что тебя нельзя любить долго. Что обязательно бросят.

И вот это противоречие — сильная снаружи, изголодавшаяся внутри — сделало то, что сделало. Потому что сердце, молчавшее всё детство, к двадцати годам проснулось и потребовало своего. Громко. Жадно. Безоглядно. Тело, которое Света вернула себе в зале, теперь хотело не только силы — оно хотело тепла, тяжести, мужских рук. Истосковавшееся за двадцать лет холода, оно было как сухая, растрескавшаяся земля, готовая впитать первый же дождь — без разбора, любой, лишь бы пролился.

А тот, кто изголодался, не выбирает.

Он вошёл в контору «Запчасть-сервиса» в обычный вторник, вместе с запахом улицы и дорогого одеколона.

Поставщик. Привозил фары, прокладки, накладные. И с порога заполнил собой всю тесную комнату — так заполняет её человек, привыкший, что на него смотрят. Высокий, широкоплечий, с небрежно падающей на лоб тёмной прядью, с улыбкой, от которой у женщин подгибались колени. Он знал об этой улыбке. Пользовался ею — расчётливо, привычно, как пользуются деньгами, которые сами идут в руки. Улыбался кассиршам, секретаршам, продавщицам — и они таяли, и он принимал это как должное, как погоду.

Облокотился о Светин стол — по-хозяйски, без спроса, заглядывая в разложенные ведомости.

— А кто это у вас тут считает? Такая серьёзная.

Света подняла на него глаза.

И — пропала.

Это было как болезнь. Как корь, которой не переболел вовремя в детстве и оттого болеешь во взрослости тяжело, со всеми осложнениями, едва не насмерть. Один взгляд этих смеющихся, уверенных, ласкающих глаз — и всё. Двадцать лет холода, двадцать лет голода по теплу, двадцать лет «меня нельзя любить» — всё это поднялось в ней разом и рванулось навстречу первому, кто посмотрел на неё вот так: как на самое желанное, самое прекрасное в этой комнате.

— Считаю, — сказала Света, и голос предательски дрогнул. — Это моя работа.

— И хорошо считаешь? — Он наклонился ближе, и она почувствовала запах его одеколона — дорогого, тяжёлого, кружащего голову.

— Без ошибок, — сказала Света.

— Без ошибок, — повторил он с той самой улыбкой, разглядывая её с откровенным, ленивым удовольствием. — А я вот, кажется, ошибся. Думал, заехал за накладными. А заехал, похоже, за тобой. — Засмеялся, довольный и собой, и фразой, и её вспыхнувшими щеками. — Как зовут-то, серьёзная?

— Светлана.

— Буду знакомы. Я — Игорь.

Он ушёл. На пороге обернулся — тот, кто привык, что его провожают взглядом. Его провожали. Света сидела над ведомостями, не видя цифр, и сердце колотилось так, как не колотилось никогда, и заноза в сердце на время притихла, придавленная этим горячим, головокружительным, незнакомым.

— Ну всё, — сказала проходившая мимо старая бухгалтерша, понимающе глянув на Светино лицо. — Пропала девка. — Вздохнула. — Ты с этим красавцем поосторожнее, Светик. Таких видать насквозь. Мёд на языке, а сам — ветер.

Света не услышала. Влюблённые не слышат.

Он стал заезжать. Будто бы за накладными — а на самом деле за ней.

Приносил шоколадку, цветок, говорил комплименты, от которых горели уши. Потом позвал в кино. Потом в ресторан — настоящий, со скатертями и серебряными вилками, которых было так много и они были так разные, что Света боялась запутаться. Сидела напряжённая, счастливая, боясь показаться деревенщиной. Игорь учил, какой вилкой что едят, смеялся по-доброму — снисходительно, но без жестокости. И от его уверенной лёгкости Свете было одновременно стыдно и сладко: рядом с ним она чувствовала себя маленькой, оберегаемой, ведомой. Тем, чем не была никогда — всю жизнь тащила всё сама.

Он целовал её в подъезде общежития, прижав к холодной стене — жадно, умело — и у Светы кружилась голова, и подгибались колени, и она думала, тая в его руках: вот оно. Вот то, чего у меня никогда не было. Меня хотят. Меня держат. На меня смотрят как на сокровище. Значит — можно. Значит, меня можно любить.

Девчонки в общаге переживали.

Людмила хмурилась:

— Светка, ты влюбилась — это видно. Но ты приглядись. Он какой-то гладкий слишком. Себя любит больше всех на свете, а бабу — пока новенькая.

— Ты просто его не знаешь, — отмахивалась Света. — Он добрый. Он внимательный. Не такой.

— Все они «не такие», — вздыхала Людмила. — Пока не такие.

Но Света не слышала. Изголодавшийся не слышит предостережений — он чует тепло и идёт на него, как обмороженный идёт на огонь, не разбирая: согреет этот огонь или сожжёт. Двадцать лет она ждала, чтобы кто-нибудь вот так взял, удержал, посмотрел как на желанную. И вот — взяли, держат, смотрят. Разве она могла усомниться?

Первая близость случилась через два месяца — у него на съёмной квартире.

Света до того ни с кем не была. Берегла — не по расчёту, по инстинкту: отдать себя означало открыться, показать дорогое. А показывать дорогое она с детства боялась — помнила, как раскрошили в кулаке засушенный цветок и выбросили в снег. И вот теперь решилась. Потому что любила — так ей казалось.

— Ты чего дрожишь? — спросил Игорь, обнимая её, и в голосе была ласковая насмешка человека, для которого в этом нет ничего страшного.

— Я ещё ни разу, — выговорила Света, сгорая от стыда.

Он на секунду удивился — и в глазах его мелькнул охотничий, собственнический интерес. Первая. Это его польстило. Не тронуло — именно польстило, как льстит трофей.

— Тем более, — сказал он мягко. — Тем более не бойся. Я нежно.

Он был умелым любовником — слишком умелым для двадцатилетней, которая не умела отличить умения от чувства, опыт от любви. И тело её — истосковавшееся, иссохшее за двадцать лет холода — впитывало каждое прикосновение с жадностью, с изумлением, почти со слезами благодарности. Оно, это тело, которое она двадцать лет прятала и стыдилась, вдруг оказалось живым. Чувствующим. Нужным кому-то.

А потом она лежала в его руках, оглушённая, счастливая, и думала главную, роковую мысль своей жизни:

Меня держат. Я не одна. Раз он так со мной — значит, не бросит. Это и есть любовь.

Бедная девочка, выросшая за стеклом. Она перепутала жар тела — за свет души.

Вот в чём была её болезнь — не распущенность, а голод. Любви настоящей — той, что держит просто так, ни за что, что дует на коленку и сидит ночами у постели, — этой любви ей никто никогда не показал. Она не знала её примет, не умела узнать. А вот близость тела давала немедленное, осязаемое доказательство того, чего она жаждала всю жизнь: меня хотят, меня держат, я не одна. И заноза замолкала — ненадолго, но замолкала. И Света принимала это краткое молчание занозы за счастье.

Это было как глушить голод сладким: на минуту сытно — а потом ещё голоднее. Но она не знала этого о себе. Она была счастлива. Впервые в жизни по-настоящему, оглушительно счастлива — и в этом счастье было столько света, что не разглядеть: настоящий это свет или только блеск.

Страшнее всего ей бывало по ночам — в те ночи, когда она просыпалась рядом со спящим Игорем и вдруг холодела от древнего, детского ужаса. Смотрела на спящего мужчину — красивого, чужого, отдельного, со своей закрытой жизнью внутри — и старая правда поднималась со дна колодца и шептала: он уйдёт. Они все уходят. Тебя нельзя любить долго.

И тогда она прижималась к нему. Будила. Искала его руки — и когда он, сонный, отзывался, накрывал её собой, ужас отступал. Близость затыкала дыру. На время. На эту ночь.

Хуже всего ей было среди его друзей.

Шумная, развязная компания — гладкие, уверенные, с деньгами. И яркие девушки при них, бойкие, знающие себе цену. Они говорили на языке, которого Света не знала, — о машинах, деньгах, курортах. И среди них она опять, как в детстве за Нининым праздничным столом, оказывалась снаружи. За стеклом.

Нарядная, напряжённая. Улыбалась той самой улыбкой — вежливой, через стекло. Чувствовала себя самозванкой, которую вот-вот разоблачат.

Девушки оглядывали её холодно, оценивающе. «Это Игоря новая», — говорили друг другу, и в этом «новая» Света слышала приговор: ненадолго. Сменная.

И Игорь среди друзей будто чуть стеснялся её — не грубо, но она чувствовала: он бы предпочёл, чтобы она была поярче, поразвязнее. И она старалась. Натягивала чужую лёгкость, как тесное платье. И мучилась.

А после таких вечеров — паника: он сравнивает, видит, что она хуже, скучнее. Вот-вот уйдёт к бойкой. И тогда снова тянулась к нему. Льнула, отдавалась пылко, отчаянно — будто телом доказывая: я лучше. Меня не за что бросить. Игорь, разнеженный, обнимал её и говорил, что она самая-самая. И Света затихала — на эту ночь.