реклама
Бургер менюБургер меню

Вадим Шефнер – Сестра печали и другие жизненные истории (страница 19)

18

Комнаты были огромны, пустынны.

Детдом не занимал и трети всего помещения. Странно было думать, что когда-то это большое и красивое здание принадлежало одному человеку.

Но вот по широкой лестнице из какого-то темного нескрипучего дерева спустились мы вниз и вошли в обеденный зал.

Здесь было шумно, пахло капустой, на желтом сводчатом потолке поблескивала испарина. У стен стояло несколько длинных самодельных столов с ножками крест-накрест и с нестругаными столешницами; на них уже были расставлены миски и солонки. Хлеб дежурные давали каждому на руки.

– Чтой-то пайка маленькая, – сказал Цыган, взвешивая кусок хлеба на ладони, и вдруг закричал: – Товарищ дежурный воспитатель, мне пайку неверную дали!

Дежурный воспитатель подошел к Цыгану и сказал ему:

– Сходи в хлеборезку, пусть взвесят.

Цыган пошел и вернулся с грустным видом.

– На этот раз правильно отрезано, – меланхолично молвил он, – я думал, довесок дадут.

Когда мы вернулись в спальню, было уже совсем темно за окнами, да и в самой спальне темновато: керосиновая лампа горела тускло, чадила. Но все же здесь было уютно; от печки веяло сухим теплом, пахло смолистым дымом.

Воспитателя не было, ребята сидели или валялись на койках, толковали между собой. В разговоре они употребляли много новых, непонятных для меня слов. Кусок хлеба назывался пайкой или кусманчиком (дай кусманчик!), опасность обозначалась словом «шухер!», попасться – «шухернуться», «засыпаться». Слово «загнуться» означало умереть, но если о ком-нибудь говорили: «Он загибается», – то это уже означало, что он важничает, задается.

Когда настало время ложиться спать, пришел воспитатель и сказал, что все без исключения должны идти в умывалку – мыть лицо и руки перед сном. Двое ребят сразу же юркнули в угол за шкаф, один лег на койку и начал стонать, будто больной.

– Издеваются над детьми, – забубнил кто-то из-за шкафа, – утром мойся, вечером мойся!

– Они хочут, чтоб мы все померли, – прокряхтел «больной» с кровати.

– Немедленно встань, Новиков! Ты не болен.

– Гадом буду – не встану! Я больной, у меня, может, шкарлатина, – проговорил лежащий, но потом все же встал.

Когда мы вернулись в спальню, разделись и легли, воспитатель ушел и наступила недолгая тишина, – в этой тишине послышался заунывный, глухой, как из бочки, голос:

– Кресты… могилки… чтой-то белое видать…

Это Колька-псих изображал бред. Как потом я убедился, он делал это ежевечерне, но ни разу дальше крестов, могилок и чего-то белого фантазия его не шла. И каждый раз, произнеся эти слова, он, как черепаха из-под панциря, высовывал голову из-под одеяла и с любопытством смотрел по сторонам – удалось ли кого-нибудь напугать.

Но едва он высунул голову, как кто-то крикнул:

– Бей его, чтоб не пугал! – И в Кольку полетели подушки.

Я проснулся – и сразу какое-то легкое, счастливое чувство охватило меня. «Почему мне так хорошо?» – стал думать я. И вдруг, еще не подымая головы от подушки, понял: выпал первый снег.

Знакомо ли вам чувство первого снега? Пусть даже ваше окно занавешено – все равно по каким-то неведомым, но верным приметам чувствуете вы утром, что ночью выпал первый снег, – и беспричинная радость охватывает вас, и радости этой хватает на весь день, даже если первый снег стает к полудню.

Я подошел к окну.

За рамой, на паутинке, оставшейся от бабьего лета, вздрагивала на ветру шестигранная снежинка. И вся в снегу была площадка за окном, вся в снегу была аллея парка, и только река казалась совсем черной.

Я распахнул дверь на балкон и словно повис над землей в прозрачном и прохладном утреннем воздухе. Отражаясь в реке, по светлому небу плыли облака, а по ту сторону реки уходила вдаль размытая дорога и словно звала меня ступить на нее и идти по ней все дальше и дальше.

Да, в те годы я был путником на дальней дороге. На дороге этой были и ухабы, и благополучные места, были подъемы и спуски и переправы, но пропастей не было, а если бы они и были, мне не дали бы упасть в них взрослые друзья. Убегая из Старо-Никольска, я воображал себя невесть каким героем, а много позже понял, что никакого подвига тут не было, – это была беспроигрышная игра. Там, где есть люди, – там у нас погибнуть нельзя.

Нет, я не могу жаловаться на свое детство. Но я не хотел бы его повторения: что было – то было.

Я был путником на дальней дороге. Утро жизни было светлое, но не безоблачное: в небе надо мной плыли облака. В те дни я не думал, развеются ли они к полудню или сгустятся в грозовую тучу, ведь все равно дорога вела вдаль, вперед.

Сестра печали[2]

1. Беспринципный щипок

В этот день последние два часа посвящались военному делу. Я мог бы и пропускать их: у меня была отсрочка по призыву из-за легких. Правда, все давным-давно зарубцевалось, а все равно – отсрочка. Но на занятия эти я все-таки ходил, не ходить было как-то неловко: все ходят – а я рыжий, что ли? Вот и Костя ходит, а он чистый белобилетник.

Военный кабинет временно помещался в подвале техникума, в бомбоубежище, в одном из его отсеков. Мне там нравилось. Нравились побеленные своды потолка и шершавый бетонный пол, и эти столы с ножками крест-накрест, сколоченные из необструганных досок, и легкий запах земляной сырости, смолы и ружейного масла. Все здесь было не так, как в других аудиториях техникума, все здесь было просто и определенно. По стенам висели учебные плакаты. На одних – винтовка Мосина и как ее разбирать; на других – изображения полевых орудий; на третьих – ходы сообщений, разрезы окопов полного профиля. Блиндажи на этих плакатах выглядели удивительно чистыми и аккуратными – в таких бы жить да жить. А на брустверах траншей росла ровная, будто подстриженная садовником, трава. И над пулеметным гнездом, отрытым у гребня холма, склонялись густолиственные деревья. Казалось, война всегда происходит только летом и только в хорошую погоду.

И лишь на одном плакате шел дождь и небо было в рваных тучах, а деревья, видневшиеся вдали, уже обронили листву. Плакат назывался «Час атаки». Некоторые красноармейцы еще вылезали из траншеи, а некоторые уже бежали вперед с винтовками наперевес. Они бежали к невзрачной высотке, где залег неприятель. Перед ними вставали черные столбы разрывов, но они все-таки бежали вперед. Были и убитые. Эти как-то стыдливо лежали в сторонке и казались очень маленькими по сравнению с живыми. Наверно, художнику не слишком-то хотелось помещать их здесь, но что ж поделаешь – война есть война.

Глядя на этот плакат, я иногда пытался представить себе, что я – один из этих бегущих вперед красноармейцев. Что я буду чувствовать в этот миг? Очень ли мне будет страшно? По книгам я знал, что чувствует человек, идущий в атаку, но самого себя представить этим человеком очень трудно. Тогда я начинал размышлять о том, что ведь если будет война, то для каждого из нас, сидящих в этом подвале, настанет час атаки, – кроме девушек, конечно, и кроме чистых белобилетников. А так – для всех. Для успевающих и неуспевающих, для болтливых и молчаливых, для плохих и хороших – для всех может настать час атаки. Но когда это будет – никто не знает. Может быть, мы все состаримся, а никакой войны не случится. Кто полезет на нас? С Финляндией война только что кончилась, Англии и Франции не до нас, они ведут «странную войну» с Германией. А Германия воюет с Англией и Францией – ей тоже не до нас. Правда, в Германии Гитлер, фашизм, от Гитлера всего можно ждать. Но как-никак у нас договор о ненападении.

Хоть войны и не предвиделось, военным делом занимался я с охотой. Юрий Юрьевич, преподаватель военного дела, относился ко мне хорошо. Иногда он просил меня остаться на часок после его лекции, и я оставался и помогал ему наводить порядок в его хозяйстве.

Юрий Юрьевич мне нравился. Это был суховатый, подтянутый, сдержанный человек. Иногда у него случались припадки кашля, и тогда он вставал лицом к стене, упирался в стену руками и, весь дрожа, кашлял несколько минут. Потом продолжал лекцию. Кашель этот был из-за того, что во время мировой войны Юрий Юрьевич попал в газобаллонную атаку. От роты осталось пять рядовых и один прапорщик – вот он и был этим прапорщиком.

Юрий Юрьевич знал, что его предмет не главный. Он занимался с теми, которые сами хотели заниматься, а хорошие отметки ставил всем. Вся разница была только в том, что к охотно занимающимся он обращался на «ты», а к уклоняющимся от занятий – на «вы».

В этот день лекция была обязательна и для девушек – проходили противохимическую защиту. Девушки все время болтали и пересмеивались, на них не действовала некоторая таинственность и подземная обособленность бомбоубежища. Особенно трещала Веранда Рязанцева, сестра Люсенды. Эти сестры были очень похожи одна на другую, хоть и не были близнецами. Одевались они одинаково, но характерами не походили друг на друга: Люсенда была аккуратистка, цирлих-манирлих, а Веранда – хохотушка и болтушка. Настоящее имя Люсенды было Людмила, Люся, но Костя прозвал ее Люсендой. Он утверждал, что это испанское имя, – и все подхватили. А Веру уже для симметрии кто-то окрестил Верандой, и вначале она злилась, а потом привыкла.

Противогазов хватило на всех, и по команде Юрия Юрьевича они были надеты. Группа двадцать минут молча сидела за необструганными столами на длинных скамейках, а Юрий Юрьевич громко и отчетливо, чтобы слышно было сквозь маски, толковал о хлоре, об иприте, примененном впервые на реке Ипр в Бельгии, о люизите – росе смерти и о других газах. Он говорил о том, что во время недавней финской кампании газы не применялись, но это была война локальная, местная. А в больших войнах следует ожидать от противника ОВ, и надо быть готовыми к противохимической защите.