Вадим Морозов – Тени (страница 7)
— Тогда почему вы побледнели?
Оболенский открыл рот и закрыл. Посмотрел на графиню. Та сидела в кресле, не двигаясь. Смотрела в окно. Как будто её здесь не было. Как будто она не слышала.
— Я не побледнел, — сказал он. — Здесь жарко.
— Здесь холодно, — сказал Вельский. — Топят плохо.
Подошёл ближе. Ближе, чем следовало. Так, чтобы Оболенский чувствовал его присутствие. Чтобы не мог отвести глаз. Чтобы не мог думать ни о чём, кроме того, что сейчас скажет Вельский.
— Князь, — сказал мягко. — Я не собираюсь вас арестовывать. Пока. Я хочу понять. Вера Андреевна умерла не от обморожения. Её задушили. Я знаю это точно. И я знаю, что последним, кто её видел, были вы.
Оболенский молчал. Долго. Очень долго. Смотрел на перчатку. На свои руки. На пол. Потом сказал:
— Я не хотел.
— Чего не хотели?
— Она… она узнала. Про долг. Про Пряхина. Сказала, что расскажет матери. Что свадьбы не будет. Что я — мошенник.
— И вы её задушили.
— Не помню, как это вышло. — Говорил быстро, глотая слова. — Я держал её за плечи, она кричала. Я взял шарф. Не думал. Просто хотел, чтобы она замолчала. Она замолчала.
Посмотрел на Вельского. Глаза мокрые. Не от слёз. От страха. От того, что понял: всё кончено. Всё, что было, — кончено. Титул. Семья. Будущее. Всё.
— Я вынес её на балкон. Не знаю зачем. Думал… думал, что это будет выглядеть как обморожение. Все подумают — обморожение. Она была в бальном платье. Было холодно. Я открыл дверь, чтобы был мороз.
Вельский молчал.
— Князь, — сказал наконец. — Вы понимаете, что я должен вас арестовать?
Оболенский кивнул. Медленно. Как будто каждое движение давалось с трудом. Как будто он только сейчас понял, что это не сон. Что это правда. Что он действительно убил. Что он действительно будет наказан.
В этот момент дверь открылась, и вошла графиня.
---
Вошла без стука. Просто вошла и остановилась в дверях. Смотрела не на Оболенского, а на Вельского.
— Господин Вельский, — сказала она. — Я прошу вас.
— О чём, ваше сиятельство?
— Не арестовывайте его.
Вельский молчал.
— Он из хорошей семьи, — сказала графиня. — Он князь. Если его арестуют — это будет скандал. Это будет суд. Это будут газеты.
— Ваша дочь мертва, — сказал Вельский.
— Моя дочь мертва, — повторила графиня. — И я не верну её. Но я могу спасти её имя. И его имя. Если вы его отпустите.
— Отпущу? — Вельский посмотрел на Оболенского. Тот стоял ни жив ни мёртв, смотрел в пол. — Он убил вашу дочь.
— Он убил мою дочь, — сказала графиня. — Но её уже не вернуть. А его семья — это… это всё, что у меня осталось от того мира, в котором я жила. Если вы его арестуете, я останусь одна. Совсем одна. С позором. С газетами.
Вельский молчал.
— Вы закрыли дело Бестужева тихо, — сказала графиня. — Я знаю. В нашем кругу это не секрет. Вы умеете… не поднимать шума. Сделайте то же для моей дочери.
Он смотрел на неё.
Думал о записке, которую сжёг. О Елене, которой солгал. О том, что его милосердие — не милосердие. Это гордыня. Желание решать за других, что есть добро.
Думал о том, что, если сейчас арестует Оболенского — это ничего не изменит. Вера останется мёртвой. Елена останется обманутой. Бестужев останется мёртвым. А он, Вельский, останется тем же, кем был: человеком, который думал, что может распоряжаться чужими судьбами.
Думал о «ледяном доме». О том празднике на Неве. Год назад. Вера была там. Познакомилась с Оболенским. Может быть, там. Может быть, на льду. Может быть, среди этих холодных, красивых, временных декораций. Ледяной дом растаял весной. Вера умерла зимой. Всё временное рано или поздно исчезает. И всё, что остаётся — это холод.
Думал о том, что он, Вельский, — часть системы. Системы, которая защищает своих. Системы, которая позволяет одним быть никем, а другим — никем не быть. Системы, которая закрывает дела тихо. Системы, которая молчит.
Сказал:
— Хорошо.
Оболенский поднял голову.
— Что? — прошептал он.
— Уходите, — сказал Вельский. — Немедленно. Из Петербурга. Я не хочу вас видеть.
Оболенский посмотрел на графиню. Та кивнула. Схватил перчатку с пола и вышел, не оглядываясь. Дверь закрылась тихо. Без стука. Без хлопка. Просто тишина.
Вельский остался один.
Графиня смотрела на него.
— Вы сделали доброе дело, — сказала она.
— Нет, — сказал Вельский.
Вышел на улицу. Метель выдохлась к утру. Снег ещё падал, но ветер стих. Небо серое, тяжёлое. Снег лежал на Неве, и лёд под снегом был тёмный, как вода.
Не знал, уедет ли Оболенский. Надеялся, что уедет. Но где-то в глубине, под усталостью и безразличием, чувствовал, что не уедет. И это чувство было хуже уверенности.
Закурил. Последнюю папиросу. Огонь вспыхнул, лизнул бумагу, погас. Вельский смотрел на огонь и не думал ни о чём. Снег падал на плечи. На шляпу. На руки. Не стряхивал. Пусть ложится. Пусть покрывает.
Он думал о том, что Вера Шереметева мертва. Что Оболенский жив. Что он, Вельский, отпустил убийцу. Во второй раз. И что где-то в этом городе — может быть, в подвале редакции, может быть, в мансарде на Петербургской стороне — молодой человек с чернильными пятнами на пальцах уже писал книгу о нём. О Вельском. О следователе, который отпускает убийц. О герое.
Он думал о том, что героев не бывает. Бывают только люди. Усталые. Сломанные. Потерявшие смысл.
Кречетов пришёл вечером.
Вельский сидел в своём кабинете в пансионе Варвары Ильиничны. Пил горький чай без сахара. В чёрной тетради — на первой странице — было написано: «Дело „Ледяной дом". Вера Шереметева. Убийца — Оболенский. Отпущен». Больше ничего. Ни объяснений. Ни оправданий. Просто факт.
Кречетов вошёл без стука, как всегда.
— Ипполит Ардальонович!
— Позвольте, — сказал Вельский. — Вы когда-нибудь стучите?
— Никогда. — Кречетов сел напротив, вытащил блокнот, поправил пенсне, которого не было. — Я слышал, вы закрыли дело.
— Кто вам сказал?
— Люди говорят. — Кречетов улыбнулся. — Говорят, жених уехал. Говорят, вы отпустили его.
Вельский молчал.
— Это правда? — спросил Кречетов.
— Это моё дело.
— Это ваше дело, — согласился Кречетов. — И это великое дело. Вы понимаете? Вы — единственный следователь в этом городе, который не боится отпустить убийцу. Вы не раб системы. Вы — человек.
— Я не раб системы, — сказал Вельский. — Я раб собственной гордыни.
Кречетов записал что-то в блокнот.