18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вадим Макшеев – Разбитое зеркало (страница 24)

18
Но пониже стояли рогульки, Это почерк совсем был другой, Это почерк был милой дочурки, Она папочку звала домой… —

жмуря незрячие глаза, плачущим голосом выкрикивал инвалид, рывками растягивая гармонь.

Заглушала песню хватающая воздух трехрядка, утирали слезы женщины, бросали в фуражку монеты и мятые рублевки…

Вращая колеса, мерно дышал двигатель, проплывали ощерившиеся корнями сосен слоистые крутояры, низкие поемные берега, таял, оседая над разбегающимися за кормой волнами потревоженной реки, дым березовых дров.

Вскоре слепой напивался, хватаясь за костыли, дико бранил поводыриху и, уронив на гармонь голову, засыпал тяжким пьяным сном. Черным пятном лежала фуражка, в которой уже не было подаяния, и напустившая на лоб платок молодуха, вытянув ноги в грубых чулках, скорбно сидела рядом, оберегая чужой сон.

Пароход-трудяга, пароход-разлучник. Редкие встречи, горькие проводы, бабий плач. Сколько мужиков с котомками взошло по крутым ребристым трапам, чтобы уже не вернуться в родные деревни. Заслышу сегодня ненароком далекий, похожий на гудок, трубный звук, и словно откуда-то из прошлого донесется зовущий крик — встречайте те, кому есть кого встречать, готовьтесь те, кому в дорогу…

И тогда, собравшись с Женькой в путь, мы все ждали, что вот-вот с далекого поворота донесется протяжный гудок. Казалось, что теперь, когда кончилась война, придет не кренящаяся на бок «Тара», не старичок «Тоболяк», не закопченный «Смелый» — приплывет большой, какой мы однажды видели на Оби, — двухэтажный, сияющий лебединой белизной пароход, и в неумолчном плеске воды, в шелесте ветра чудилось его далекое дыхание. Но пустынной оставалась уходящая за излучину река, невнятным ее шум, и высокий стонущий звук, возникавший временами рядом, был уносящимся по речной глади заунывным свистком лесопилки.

Он пришел на пятые сутки к вечеру. Не белый красавец, а все тот же потемневший от дыма и лет «Смелый». Простоял ночь у пристани и поутру, по-старчески шлепая плицами, разволновав ненадолго реку, подался обратно. Мы с Женькой остались в Новом Васюгане. Из призывников не взяли никого — теперь мы были нужней здесь.

В десять утра кучерявый комендант, простуженным голосом сделав перекличку, повел строем всех ожидавших отправки в райисполком, и там за крытым зеленой скатертью длинным столом, сутулясь над списком, председатель исполкома быстро решил судьбу каждого из нас. Несколько человек вернули на прежнее место работы, десятка полтора, в том числе и Женьку, направили на лесосплав. И меня было тоже назначили сплавлять лес, но находившийся в кабинете чернявый начальник райзо заметил, что, поскольку этот парень может вести учет, лучше-де послать его в Красноярку — там уже два месяца нет счетовода. Предрика кивнул и велел написать направление в колхоз.

На следующий день, когда я пришел на пристань к отправляющемуся вниз по реке буксирному катеру, шкипер которого посулился довезти меня до Красноярки, на берег прибежала с наказом запыхавшаяся Стеша — Степан Степаныч, наш директор, срочно велел идти к нему. Забрав тощий мешок с пожитками, я без охоты спустился по сходням.

— Так ты куда? — спросил директор, когда я зашел в его заставленный вдоль стен стульями кабинет.

Я объяснил.

— Будешь у нас работать. По-прежнему. — Он дернул подбородком, словно ему был тесен застегнутый на два крючка глухой воротник кителя. — Понял? Я скажу Михайлову, что мы тебя оставили.

— Не надо, — попросил я, не опуская на пол мешок.

Очень не хотелось оставаться в Новом Васюгане. Должно же что-то измениться в моей жизни.

Он посмотрел на меня долгим взглядом.

— Не надо, — повторил я.

— А ведь тебя рыбозавод выучил.

Я промолчал.

— Собрался в колхоз, так уж в Майск бы просился, там все ж таки покрепче живут, — сказал он уже другим тоном.

— У меня в Красноярку направление.

— Хотелось тебя оставить. Тебе ж лучше. — Он опять дернул подбородком, наверное, это было у него нервное. — Ну, будь здоров, Макшеев.

А прежде мне казалось, что он даже моей фамилии не знает.

Теперь я сидел в колхозной конторе, и в окно виднелся затопленный половодьем лес на противоположном берегу. За спиной стоял шкаф, на шкафу — запылившийся патефон, в светлом кителе, с усмешкой смотрел из рамки за печку Сталин. Пахло мытым полом, застарелым самосадным дымом, с жестким скрипом тикали когда-то крашенные голубым ходики.

Чья-то тень заслонила ближнее ко мне окно, — прижавшись с улицы ладонями к стеклу, на завалинке стоял мальчуган лет пяти. Видно, его недавно остригли ножницами — большая голова была пестрой, словно поцарапанной пятерней. Он внимательно, даже печально смотрел, как я листаю бухгалтерские книги, но, встретившись со мной взглядом, шустро спрыгнул с завалинки и, мелькая заплатками на выгоревших штанишках, убежал по огороду. Отвернувшись от окна, я снова попытался вникнуть в исписанные угловатым почерком разлинованные страницы и, казалось, все еще ощущал пристальный детский взгляд. Но за окном никого не было, в падавших на некрашеный пол косых потоках теплого света лишь плясали редкие пылинки. Кто-то отворил дверь, — держа за руку только что подглядывавшего мальчишку, вошла бледная женщина, поздоровавшись, присела на краешек лавки и долго сидела так, положив на колени ладони. Парнишка, насупившись, держался за ее подол. Я ждал, что они что-нибудь скажут или спросят, но оба молчали, и я опять углубился в книги с выведенными словно трясущейся рукой строками. Женщина неслышно заплакала. Стесняясь спросить, я продолжал листать шелестящие страницы, а она, последний раз тихонько всхлипнув, утерла концом головного платка глаза и, так ничего не сказав, ушла, уведя за руку сынишку.

После я узнал, что это вдова бывшего счетовода. Зашла посмотреть на того, кто сидел теперь на месте ее мужа, и стало ей горько. Сколько слез пролито в те роковые сороковые солдатскими матерями, сестрами, вдовами, а ей, Пелагее, вроде поначалу повезло — мужика ее не взяли на фронт по болезни, бабы деревенские ей завидовали — живет своей семьей. Да уравняла судьба, и вроде уже не ей, а им больше повезло — у них красноармейские семьи, им — пособие, а она — просто вдова, и отец ее детей не убитый, а умерший.

Красноярка, Красноярка… Сколько лет прожил я бок о бок с твоими деревенскими! Вместе работали за трудодни, вместе переживали и печалились. Кажется, за давностью позабылось многое, а начнешь вспоминать, и разматывается, разматывается суровой нитью клубок памяти, высветляется в памяти милое сердцу, ощущаю запахи ушедшей весны, снова слышу смолкшие голоса.

Когда тесовая крыша стоявшего на берегу амбара скрыла опускавшееся солнце и стерлись в углу конторы скосившиеся половички света, воротился с поля Арсентий Васильевич. Кликнул с крыльца обитавшуюся где-то неподалеку Тоньку, мягко ступая перепачканными землей черками, прошел к столу.

— Разобрался, че к чему?

— Почти, — сказал я. — Учет двойной, как на рыбозаводе, только счетный план другой.

— У Василия Иваныча порядок был.

Я достал с нижней полки завязанную тесемками папку:

— Тут вот я облигации обнаружил.

Арсентий Васильевич подозрительно посмотрел на меня:

— Ну?

— Раздать надо.

— Да которым бабам отдано… Где-то список должен быть, кто сколь подписывал займу, эттось мы с Тонькой уже искали.

— Здесь ведомость, — сказал я, достав другую папку. — Надо Дудиковой Анне отдать, Григорьевой Марии, Кузнецовой Прасковье, Горносталевой Варваре. Всего восемьсот пятьдесят рублей. Облигаций как раз столько.

— Гляди-ко ты, — Арсентий Васильевич подивился, как это я, еще никого не зная, смог выяснить. — Выходит, ты, парень, — свеча. А я хотел уже у финагента справляться, кабы какая путаница не вышла. Слышь, можешь Тоньке ключ не отдавать, пущай теперь завсе у тебя будет.

Так я стал счетоводом колхоза. И получил в распоряжение ключи от шкафа с документами и бухгалтерскими книгами. И еще были там на нижней полке те три неведомо как попавшие туда книги.

Разлучила война кого надолго, а кого навек. Но после долгой, долгой зимы сошел грязный зернистый снег, проклюнулись из земли подснежники, по еще непросохшим, накрещенным войной дорогам потянулись люди. И свела послевоенная весна чьи-то поломанные судьбы.

Вспенив мутную воду, катер отвалил от берега и, словно убегая от своего следа, пошел дальше по реке; в волнах, сверкая, дробилось весеннее солнце.

Двое мальчишек остались на песчаном приплеске, один — в долгополом пальто, рыжий, с пегим от крупных веснушек, широким лицом, второй — в матерчатой детдомовской ушанке и ватнике, сам такой же серый и невидный, как его одежда. Оба настороженно и выжидательно смотрели на председателя нашего колхоза.

— Ну, что же, айда за мной. — Арсентий Васильевич тяжело пошагал наверх к колхозной конторе.

Взвалив на плечи полосатые матрасовки с пожитками, детдомовцы поплелись за ним. Катер скрылся за поворотом, но бубнящий стук мотора еще гулко разносился по воде.

В конторе было светло от больших окон и побеленных к маю бревенчатых стен. Срубили дом перед самой войной, и говорили, что когда в ту пору здесь собирались колхозники, из-за духоты даже в стужу распахивали настежь двери. Теперь, год спустя после войны, даже на общих собраниях бывало просторно и пусто в углах. Привычно сняв на пороге выцветшую фуражку, Арсентий Васильевич присел к единственному столу, на котором я только что разложил бухгалтерские книги. Быстро оглядевшись, детдомовцы примостились на лавке за печкой.