Вадим Фадин – Девочка на шаре (страница 48)
В этом месте приём, кстати, может и не сработать – из – за того, что автору помешают, нарушив его уединение.
Мы уже отметили, что в небольших городках все знают друг друга – это мило, старомодно и не всегда уютно, ведь если там, гуляя по главной улице, хотя и устаёшь раскланиваться направо и налево со знакомыми, тем не менее можешь с ними не останавливаться, то уж в метро, усевшись рядом с известным тебе человеком, уйти от беседы невозможно. Беда в том, что всякий диалог сбивает с мысли (да, да, отвлекает от дурного, но ведь только, казалось, начала зреть какая – то догадка, что – то умное, как нате вам – разговоры о погоде). Но с мыслью или без оной, а поездка всегда кончается одним и тем же: поезд останавливается на конечной станции, кого – то из не нашедших собеседника вынимают из вагона за ноги, прочих пассажиров просят выйти самостоятельно, и тем ничего не остаётся как подняться из подвального этажа на улицу, и тогда – то иной из странников, отсчитав с одышкой положенные три – четыре десятка ступенек, открывает для себя, что вожделенный простор вовсе не беспределен: вот она пристань с пароходиком, вот скромные горы за лесом, но это и всё, весь его мир, в котором ему по бедности суждено дожить свой век.
В утешение себе он придумает, что вселенная и вправду ограничена линией горизонта и что сказки о загорских странах распространяют недоброжелатели, чтобы лишить народ покоя: не сказал же ничего о сколько – нибудь отдалённых местах давешний попутчик в метро, нагруженный картонной коробкой с цыплятами, или, на обратном пути – новый, на бельевой верёвке втащивший в вагон козу. Смешно было бы, конечно, ждать от них обоих разъяснения основ мирозданья, но этого и не требуется, а требуется только дать смущённому человеку излить свою душу да предложить ему выпить, на что у того найдётся довольно остроумный ответ в виде захваченной с собою из дому четвертинки водки местного разлива – отрава и мизер, конечно, однако достаточно для того, чтобы взять разгон, а там уже продолжить по способностям в другом месте. Сложный состав соблазнившего их алкоголя, для описания которого пришлось бы привлечь половину таблицы Менделеева, как раз и есть основа литературного приёма, с помощью которого легко взяться за рассказ о провинциальном метро.
Тема границы в литературе
В последние годы казённой службы мне приходилось иметь так много дела с английским письменным языком – читать технические журналы и вести переписку, – что стало чудиться, будто без него не обойтись и во всякой, не только в деловой, жизни; даже сочиняя собственную прозу, я постоянно думал о том, какою она станет в английском переводе – не потеряются ли оттенки, не исказится ли смысл. Некоторые такие будущие неловкости бывали очевидны, и текст приходилось править.
Отделаться от этой привычки удалось очень быстро, стоило лишь переехать в страну с незнакомой речью – в Германию. Английский, уйдя из быта, стал успешно забываться, а представлять, как прозвучат мои фразы на немецком, я был не в состоянии. Тут – то и встретились долгожданные трудности: оказалось, например, что простейшее, состоящее лишь из единственного слова, название одной из моих поэтических книжек —»Черта» – и то непереводимо.
Книжка эта была написана в городке Дубулты, на берегу Балтийского моря, в год моего пятидесятилетия, и под чертою в ней подразумевались не только чёткая линия морского горизонта или неверная линия прибоя, несправедливо ограничивающая пешее движение, но одновременно и возрастной рубеж, и всякий рубеж, какой нельзя переступить; у германских переводчиков, между тем, получалось из всего этого лишь что – то одно – либо линия на бумаге, либо предел и граница («Strich» и «Grenze»); вместе это не сливалось. Поочерёдно соглашаясь то на одно, то на другое, я постепенно склонился к «Grenze», объяснив самому себе, что горизонт тоже, в сущности, является скорее пределом, чем линией, и постаравшись не смущаться тем, что для русских уха и ума здесь в первую очередь слышалась вполне определённая «граница» – примерно та самая, возле которой в годы моего пионерского детства сиживал в дозоре пограничник Карацупа с собакой. Разумеется, и она достойна описания: само её существование, порождающее невесёлую картину разделения соседей, в которой Иван Иванович видит Ивана Никифоровича лишь издали и не то что прийти в гости, но и приблизиться, чтобы просто пожать руку, но и поссориться не может, останавливаемый чем – то непреодолимым, как муха – стеклом, само её присутствие в нашем мире не скажу – отравляет, но изменяет психику каждого.
Кстати, вот и разница: здесь (для мухи) стекло – это предел, но не линия же, не Strich. Смотрим в словаре: граница – черта раздела.
Странно, что мы так мало о ней знаем. Всякий собственный опыт, даже перегруженный драмами, чаще всего односторонен; без чтения художественной литературы (или без сочинения её) он так узок, что с его помощью не то что учить других, но и образумиться самому почти невозможно. Со чтением же… Чтение может даже усугубить односторонность; это вопрос выбора, в котором мы, слава Богу, ещё свободны (только в котором и свободны – и то счастье); прежде чем выбирать, всё же не мешает справляться, что, о чём и для чего нужно или можно читать. Но как раз о границе читать почти и нечего.
Как раз о границе почти нечего и писать. Дедовщина на заставах нисколько не жесточе и не мягче, нежели, допустим, в артиллерии или на флоте, а чисто человеческие заботы несению службы солдатом – пограничником не сопутствуют – разве что заставит поволноваться собака. Быть или не быть – это решают в уме совсем другие люди и в другой обстановке, а неизбежный для служивых выбор стрелять или нет – вопрос уже не житейский, а профессиональный.
Однажды в некой войсковой части (нет, не на погранзаставе, а в середине России) произошёл такой случай. Поздним вечером или ночью – во всяком случае, в темноте – мимо какого – то склада проходил посторонний офицер. Стоявший на часах солдатик, как и положено по уставу, выкрикнул заученную формулу: «Стой – стрелять буду!» Прохожий остановился, по уставу, овеществив тем самым первую часть формулы, а солдатик не мешкая овеществил вторую: стал стрелять. Этот случай потом где только не рассказывали в качестве будто бы анекдота; того офицера, однако, уже не было в живых.
Прозвучавшую в мирное время в одном советском триллере лихую реплику: «Никогда не сомневайтесь, нужно ли стрелять – сомнение уже есть повод для стрельбы», – с удовольствием повторяла молодёжь, но, к счастью, право решать профессиональные вопросы осталось, всё ж, у профессионалов. Писателю остаётся решать иные, вечные вопросы; это возможно лишь если действие его книг вынесено за пределы дозора, секрета, засады или погони, – но тогда при чём тут граница? Да ни при чём – вот о ней и не пишут. А что до трёх греков, вёзших в Одессу контрабанду – это уже о другом, буквально: о противной стороне. Вчитавшись в написанное на выбранную нами тему – да более того, просто вдумавшись, как если бы собираясь писать самостоятельно, – можно обнаружить или хотя бы предположить, озадачившись, что переживания в момент кульминации сюжета, а именно при переходе границы или в близкое к тому время, чаще и полнее всего испытывают персонажи активной стороны: не стерегущие, а нарушающие границу – не Карацупа со псом Индусом, а бандиты, контрабандисты или бунтовщики.
Это понятно, если рассматривать границу не только как линию, Strich на карте или даже запретную полосу на земле, пропаханную сторожевым трактором. Стеречь предел – занятие для думающего человека пустое; иное дело – к нему приближаться, волнуясь за исход (ведь он затем и назван пределом, чтобы никто подле него не претендовал на продолжение, уверовав: мол, достигни черты – и ничто уже не двинется никуда); впрочем, досягали же его люди, и с ними не случалось катастроф. Человек, между тем, любопытен, и тот, кто только приблизился, непременно захочет ещё и пересечь. Это не оговорка: там найдётся что пересекать, ведь абсолютный конец чего – либо невозможен и окончание одного всегда становится началом другого; по Набокову, «всякий предел предполагает существование чего – то за ним», и это значит, что, опершись в конце предназначенного вам тупика в глухой забор, бывает небесполезно провертеть в последнем дырочку.
Ширма, ограда или стена не могут служить единственным и последним препятствием: мало ли подобных было преодолено в детстве, безо всяких там крючьев и верёвок? – этот опыт бесценен. Вот и Берлинскую стену – одолевал же кто – то… О Китайской говорить нечего, она – деталь пейзажа. Существует, правда, нечто нематериальное, что, останавливая умышленников в каких – то условных местах, на которые ещё можно ступить, но из которых дальше нельзя сделать и полшага, позволяет рубежам оставаться рубежами, – это страх, неважно, большой или малый. И ладно б это был свойственный нелюбознательным страх перед неизвестностью (с таким мы бы справились как раз с помощью нашей дырки), но нет, в придуманном здесь положении охватывает самый настоящий, животный – перед физической болью, крушением судьбы, перед лишением здоровья, жизни и даже свободы.