реклама
Бургер менюБургер меню

Вадим Фадин – Девочка на шаре (страница 11)

18

Она покачала головой:

– Я бы заметила. Сами подумайте: эти грузчики, брань, топот. Нет, только не вчера.

Пришлось послать Крониным ещё одно письмо. Теперь Пётр нетерпеливо ждал сумерек. Работа, естественно, не шла на ум; он говорил себе, что дважды виденная издали девушка не интересует его, но понять феномен пейзажа считал своим долгом. Он сейчас дорого бы дал за возможность увидеть странную комнату при дневном свете, но шторы были непроницаемы; вряд ли и вечером найдётся кому раздвинуть их. «Вот и останется, над чем ломать голову до гробовой доски, – грустно заключил он и, как и ежедневно, проговорил про себя американскую поговорку: – А ведь сегодня первый день твоей оставшейся жизни». Ему неведомо было, где он проведёт её, оставшуюся: отъезд был решён и нужные документы лежали в кармане, а Пётр всё откладывал последний шаг – не из – за тяжести разрыва, а из – за нынешнего труда, который намного быстрее мог бы закончить там, в зазеркалье, но который мог бы пригодиться людям только здесь. Не он один испытывал такие затруднения – вот и те друзья, что провели у него прошлый вечер, и они балансировали на пороге, понимая не только то, что дома не ценят их талант, но и то, что в чужой земле придётся распорядиться последним по – новому – либо не распорядиться вовсе.

Вчерашнюю пирушку Пётр вспомнил совсем не случайно: он внезапно так упал духом, что теперь ему казалось, будто лишь её повторение может поправить дело. Колебался он недолго.

– Однова живём, – сказал он по телефону одному из тех двух.

Тот не стал спорить против очевидного.

– Нас уже двое, – сказал вскоре Пётр второму.

За столом Петра подмывало рассказать им о своем несостоявшемся приключении, но он думал, что ему не поверят или, поверив, посмеются над взрослым мужчиной, исподтишка подглядывающим за девочками; он ничем не мог бы подтвердить свой рассказ, оттого что сюжет с отъездом был исчерпан.

– Я сегодня не пью, – предупредил первый.

– Всё ясно: ты – за рулём, – съязвил Пётр. – Управляешь страной.

– Да и я, пожалуй, ограничусь одной рюмочкой, – поддержал товарища второй гость.

– У нас так не пьют, – не сдавался Пётр.

– Пора переучиваться.

– В чем загвоздка, господа? – спросил Пётр, имея в виду совсем другое.

– Кто нас гонит?

– Кто нас держит?

– Мы там будем чужими.

– Мы и здесь не свои – мыслящие муравьи под стеклянным колпаком у плебея.

– Выпьем за муравейник на свежем воздухе.

– За это выпью и я.

Пётр нарочно не задёргивал свои шторы, но другие, по ту сторону проезда, были темны и глухи.

– Как ты поступишь со своим трудом? – спросил первого гостя Пётр.

– Уже поступил, – недобро засмеялся тот. – Закончил ночью – и сжёг утром.

– Боже мой!.. А ты? – почти умоляюще спросил он второго.

– Это будет видно недели через две, когда поставлю точку. Но боюсь, что я окажусь слабее (или разумнее?) – оставлю его в надёжном месте до лучших времён.

– Как и я, быть может, – словно оправдываясь, сказал Пётр. – Всё – таки, на это ушло два года жизни.

«Нет, не стоит им рассказывать, – решил теперь Пётр. – Я, видимо, болен: эти ожидания, эти унизительные хлопоты, это одиночество, эти мальчишники… Надо проверить неоднократно, и я знаю, как… Если только не поздно: поди, сыщи, куда укатил этот эсквайр».

– Быть может, я сумею вывезти рукописи с собой, – задумчиво проговорил он.

– Простой ты, Петя, – засмеялся первый из друзей. – Простой, как песня.

– Вывези хотя бы голову, – посоветовал второй.

Их мужские посиделки давно уже сводились к проведению времени, оттого что всё важное было решено, мелочи обговорены и мосты сожжены. С другими, с теми, кто оставался в несчастливой стране, им постепенно стало неинтересно встречаться, они жили теперь если пока и не в разных мирах, то с разными взглядами на единственный знакомый мир – вплоть до полного непонимания друг друга. У Петра почти не осталось вещей, которые для него что – нибудь значили бы здесь; к числу их, немногих, теперь прибавилось окно напротив.

Окно засветилось и в этот вечер, словно ничего не произошло накануне. Простой глаз по – прежнему различил только крупные цветовые пятна и ясно было то лишь, что взгляду открылась не обстановка жилой комнаты, а нечто иное; это могли быть и фотообои на голой стене, и даже изображение с наружной стороны штор. Бинокль же показал безотрадную подробную картину: Пётр разглядел знакомую лужайку, искорёженную гусеницами, и груду мусора на месте дома.

Теперь Пётр сделал то, что должен был бы сделать в первый же вечер: несколько раз сфотографировал пейзаж аппаратом с телеобъективом. Когда стемнело и наблюдение стало невозможным, он приступил к проявлению; удивительные результаты этого не были для него неожиданными: на снимках он увидел комнату с низким потолком и дешёвыми обоями, всю мебель которой составлял пустой книжный шкаф в углу; освещалась она сиротливой лампочкой на коротком шнуре. И всё же, разглядывая свои заурядные фотографии, Пётр ощущал чьё – то присутствие в изображённой комнате; казалось, что, подержи он снимки в ванночках подольше, на них непременно проступило бы чьё – нибудь лицо, и он даже знал наверно, чьё – не знакомой уже девушки, а будущего хозяина жилья, обритого наголо юноши с безумными глазами.

«Пить надо меньше», – сказал себе Пётр.

Наутро ему вернулось его собственное письмо с пометкой о выбытии адресата, но вовсе без штемпеля. Теперь в истории если и оставалось что – либо существенное, не понятое Петром, так это необходимость сноса крепкого дома; прочие неизвестные – имена и географические названия – больше не имели значения. Тем не менее, ему хотелось оставить себе о ней какую – то память – конечно же, не снимок бесхозной московской комнаты (скоро и его квартире предстояло стать таким же пустым скворечником).

В этот день окно напротив открылось позднее обычного, когда Пётр уже решил было, что его наблюдениям пришёл конец. Бинокль предъявил ему всё ту же картину разорения, но теперь и здесь чувствовалось чьё – то присутствие, неведомое предвестие движения. Подождав немного, Пётр увидел приближающегося мужчину. Вскоре стало возможным и различить черты: это Пётр подходил к развалинам.

Носком сапога он пошевелил обломки – под кусками дерева и штукатурки попадались пустячные уцелевшие предметы: парфюмерные флаконы, пустая рамочка от фотографии, чайное блюдце. Пётр поднял было нательный латунный крестик на гайтане и хотел оставить себе, но вспомнил, что носить чужой крест – не к добру: кто знает, какое бремя ты взваливаешь на душу. И тут он увидел то, что искал – перочинный нож. Пётр осмотрел его – нож легко открывался и был хорошо заточен.

Он долго стоял, рассматривая вещичку со всех сторон. Солнце, между тем, стремительно западало.

Ночная жизнь Китежа

Исход из столиц в глухомань (считалось – к истокам) увлёк в последние месяцы стольких, что мог казаться модой; между тем сниматься с насиженных мест людей толкала всего лишь та или иная нужда: одни бежали от нищеты, другие – от разбоя, кто – за длинным рублём, а кто – за вольною волей, встречались тут и гонимые, и искавшие признания заслуг либо внимания к своим пророчествам, но большинство – просто хотели стать провинциалами. Об этом Лобунин слышал так часто и много, что когда и его, в отвлечённых рассуждениях тоже находившего вкус в звании, например, китежанина, но всё ж предпочитавшего на деле оставаться столичным жителем, вынудили к отъезду, он уже не счёл чрезмерною эту перемену; к тому же, перемены тотчас обнаружились в нем самом, в виде хотя бы новой привычки без надобности, словно от повреждения в уме, называть вслух имена существительные, некими списками, вовсе без сопровождения глаголами: древность, совесть, юродство… Знакомые, видя, что он придаёт этим словам вполне мистическое значение, стали говорить об его изгнании с пренебрежением: щуку, мол, бросают в реку. В действительности, однако, всё было не так просто, и, вступая в незнакомый город, Лобу-нин растерялся: он ожидал увидеть глушь, но не такую же, тем более, что кое – какие местные виды знал по иллюстрациям и кино; выйдя на соборную площадь и найдя её непривычно пустою, он нечаянно воскликнул в изумлении: «А где же массовка?»

Первый день на новом месте, как водится, проходить не торопился, и всё же Лобунин, расслабившись после дороги, опоздал с одним важным делом: не получил денег по дорожному чеку; дожив до сумерек, когда всё вокруг замерло в ожидании замечательного здесь явления природы, он от предчувствий и вовсе взвыл в полный голос: «Боже, до чего довела меня любознательность!» – хотя и любознательность была тут ни при чем, и жилище оказалось не хуже, чем он ожидал, представляя собою в меру убогий номер гостиницы «Садко» в том её крыле, что предназначалось не для богатых гостей, а для переселенцев, приглашённых городской управой будто бы для обретения свободы и достоинства, а на самом деле – для пополнения убывающего поголовья. Приезжие, соблазнённые посулами, искали здесь ощутимых вещей; за дивными местными пейзажами не приезжал никто, и если в дальнейшем Лобу-нин, забывшись, указывал на нечто приятное зрению или слуху, то обыкновенно встречал непонимание и даже отпор. Во флигеле, свысока именуемом прислугою приютом, естественно было бы найти изрядное общество, но Лобунин в первые часы своей новой жизни усомнился в существовании по соседству хотя бы единой живой души – такая стояла неприятная тишина, – отчего впал в настоящую панику, предположив, будто прочие отчаянные и отчаявшиеся люди, чей путь он намеревался повторить, сумели взятками или иными неправдами избежать отправки в это гиблое место, осев теперь в пристойных городах с трамваями, с протекающими в дождик цирками шапито на окраинах, со сплетнями в лавках и даже с ночными уличными происшествиями и оставив его, Лобунина, без надежды на поддержку хотя бы советом или примером. Он живо представил себе долгие будущие дни, когда работа валится из рук, а рядом нет его старого пса, любившего, если хозяин слонялся по дому без дела, усаживать того за письменный стол и самому ложиться рядом, и сырые ночи в полном одиночестве, и вечера – в общении с туземцами (те, известно, были молчаливы, как рыбы, и Лобунин думал, что нескоро научится понимать их подводное молчание, а тем паче молчать сам), а представив это – взвыл.