Урсула К. – Всё об Орсинии (страница 75)
Неужели этого мало – быть свободным самому и освободить кого-то другого, распахнуть перед ним запертые двери?
Когда гости ушли, Луиза невольно представила себе грядущую череду дней, наполненных молчанием и иллюзорной близостью, на деле оборачивающейся отчуждением, и ее вдруг охватил гнев: Итале пора наконец встряхнуться, взять себя в руки, иначе она совсем потеряет терпение!
– Почему ты совсем не хочешь ни с кем разговаривать? – спросила она его. – Ведь эти люди верят именно в то, во что и ты верил когда-то. Неужели ты настолько зазнался, что считаешь себя выше всех остальных?
Он посмотрел на нее с таким искренним недоумением, что ей на мгновение стало стыдно.
– Что же я могу им сказать? – спросил он тем неуверенным тоном, который она терпеть не могла.
– Между прочим, раньше ты верил в силу слова! Неужели ты эту веру окончательно утратил? Может, ты теперь и в конституцию не веришь, и в возможность установления справедливости, и во все остальное, ради чего ты и пошел в тюрьму? Может, и это тебе стало безразлично, как, впрочем, и все остальное?
– А что – остальное?
– Люди вокруг, я, все на свете!..
Он явно не находил, что ей ответить, и она еще больше рассердилась:
– Ну вот, ты даже поговорить со мной не хочешь! Разве я могу как-то понять тебя, разве можешь ты понять меня теперешнюю – после всего… что было?
– Что же мне сказать тебе?! – повторил он с упрямым отчаянием, и она с ужасом осознала, что он ничего от нее не скрывает, что он действительно не в состоянии ничего сказать ей. Да, он, безусловно, крепкий малый, как сказал о нем Эмануэль Сорде, но это скорее твердость камня, абсолютное отсутствие упругости, некая монолитность, свойственная гранитной глыбе, пока эта глыба не треснет под воздействием неких особых сил или обстоятельств. И она, Луиза, могла эту глыбу разрушить. Перед ней он был совершенно беззащитен, хотя и пытался ей сопротивляться, противостоять ее воздействию, ибо она, освободившая его, стала теперь его тюремщиком.
В канун Иванова дня горизонт озаряли вспышки множества костров. Костры жгли в каждой деревне, на каждой ферме. Треск горящего хвороста и соломы заглушал гудение волынок; молодежь танцевала, старики пили вино; повсюду в ночи слышались голоса, смех, музыка, светились костры, мелькали темные тени… Луиза и ее горничная стояли в темноте, на самой границе светлого круга от ярко горевшего костра, и смотрели, как деревенские девушки и молодые женщины, подобрав юбки, прыгают через пламя. Это был обычай столь же древний, как труд земледельца: прыжок через костер, согласно местным верованиям, избавлял от бесплодия. Женщины постарше стояли поодаль и смеялись, подбадривая молодых не совсем приличными выкриками. Мужчины уже успели затеять драку, собравшись у другого огромного костра; драка здесь почти неизбежно следовала за выпивкой. В душе Луизы кипели самые разнообразные чувства – отвращение, возбуждение, зависть, презрение, – а вот ее горничную Агату атмосфера праздничного разгула пугала, и она в итоге потащила свою хозяйку домой. Но, войдя в дом, Луиза вдруг почувствовала, что его стены ее душат, и снова вышла на улицу, решив просто пройтись по саду и полюбоваться сиянием догоравших костров издали.
– Луиза!
Она замерла как вкопанная. Итале стоял совсем рядом, на тропинке, у разросшейся зеленой изгороди, в неверном свете луны походившей на черную морскую волну; лица его в темноте было не разглядеть.
– Прости, я не хотел тебя напугать.
– Ничего. Я не испугалась, – сказала она, хотя он действительно напугал ее. – Разве можно чего-то бояться в такую ночь? А ты тоже ходил смотреть, как жгут костры?
Итале подошел к ней поближе. Ночь была теплая, шапку он не надел, и его не совсем еще отросшие волосы, его высокая худая фигура, его терпеливая поза – все это вновь заставило ее вспомнить то уродливое и жалкое человеческое существо, которое предстало перед ней несколько месяцев назад в тюремной караульне. Ну почему он так смотрит? Почему стоит с таким несчастным видом?!
– Там, в деревне, девушки танцуют у большого костра… Знаешь, это такое зрелище!.. Все здешние крестьяне – настоящие язычники, хоть и притворяются лютеранами. И они совсем дикие.
– Луиза, ты можешь уделить мне минутку? Мне нужно поговорить с тобой.
– Давай поговорим. С огромным удовольствием!
– Я думаю, мне пора уезжать, и как можно скорее.
– Вот как? Ну что ж, тогда и говорить, собственно, не о чем… – Она не сумела сдержать раздражение, больше того – его слова разбудили в ее душе какую-то слепую ярость.
– Ты же знаешь, как я тебе благодарен! – почти прошептал он.
– Ради бога, Итале! Мне ведь не благодарность твоя нужна! Если хочешь остаться, оставайся, если хочешь уехать, уезжай. Ты свободен, но, похоже, этого не понимаешь. А я хочу, чтобы ты наконец это понял. И вел бы себя соответственно!
Они дошли до конца аллеи. Перед ними в черных небесах висела огромная ущербная луна, в ее свете широко раскинулись темные просторы полей. На юге в ночи все еще горело красноватое зарево – огни далеких костров.
– Намерение уехать, насколько я понимаю, связано и еще с одним твоим решением: любить друг друга нам, видно, больше не суждено?
Он остановился и посмотрел ей в лицо:
– С моим решением, Луиза?.. – Голос его дрогнул. Он глубоко вздохнул и с огромным трудом выговорил: – Нет, это было решено за нас.
– За меня никто ничего не решал! Я всегда сама делаю свой выбор!
– Так, может, ты его и сделаешь? И хотя бы раз прикоснешься ко мне?
– Что ты хочешь этим сказать? – растерянно спросила она, внутренне ужаснувшись.
Он стоял совершенно неподвижно, и она понимала, что ничего более он к своим словам прибавить не сможет. Понимала, что это действительно самый простой способ доказать ему, что он не прав. Ей нужно всего лишь взять его за руку, коснуться его щеки… Или позволить ему прикоснуться к ней.
Она отшатнулась.
– Это нечестно! – прошептала она. – Нечестно!
Через некоторое время Итале снова заговорил:
– Я уж больше и не знаю, что честно, а что – нет. Но я не хочу причинять тебе боль, Луиза. И никогда не хотел. Но почему-то всегда делал тебе больно.
– Господи, ну почему все так глупо! – Она глянула в темноте на свою тяжелую юбку, шаль, легкие пышные рукава, руки. – Почему я такая? Как я угодила в эту ловушку? Почему не могу стать свободной, стряхнуть с себя все это? Почему мы не можем поступать так, как нам хочется?
– О, моя дорогая! – воскликнул он со стыдом и болью и протянул к ней руки.
– Лучше бы я умерла! – сказала она, повернулась и пошла от него прочь.
Когда они встретились утром, она была спокойна и вежлива.
– Итак, Итале, что же мы будем теперь делать? – спросила она. – Осуществим совместное победоносное возвращение в столицу или вернемся туда поодиночке? Как скоро ты хочешь уехать?
– Не знаю.
– А ты достаточно здоров, чтобы путешествовать верхом?
Он кивнул.
– Ну что ж… А я, пожалуй, останусь, чтобы присутствовать на балу, который дает Ларавей-Готескар. Он пригласил туда герцога Матиаса, а мне очень хочется повидать старика… Ты не хочешь с ним познакомиться? Бал состоится через две недели. Но я не настаиваю. Если не хочешь, тогда, конечно, можешь уехать, когда тебе заблагорассудится. Возьми старого Шейха; он, по-моему, самый надежный из здешних кляч и, скорее всего, вполне дотянет до Красноя.
Итале не сводил с нее грустных синих глаз.
Она продолжала:
– А я уеду несколько позже. В середине июля Энрике возвращается в Вену и, наверное, возьмет меня с собой. Я всегда стараюсь не оставаться на лето в Красное: летом он точно вымирает. Мертвая столица побежденной страны. А я, как ты знаешь, ненавижу поражения. – Она посмотрела ему прямо в глаза, и он потупился. – Итак, когда ты едешь?
– Завтра, – промолвил он.
– Что ж, прекрасно.
– Собираться мне недолго, – сказал он, вставая. – Все, что у меня есть, подарено тобой. Ты и сама это знаешь. Конь, эта вот рубашка, даже моя жизнь…
Не желала она слушать утешения! Во всяком случае – от него.
Итале уехал ранним утром. Луиза попрощалась с ним внизу, в гостиной. Потом он пошел на конюшню, а она поднялась к себе и стояла у окна, глядя, как он выезжает за ворота и удаляется от нее по прямой дороге меж ровными полями. Один раз он оглянулся, полуобернувшись в седле, но руки в прощальном жесте она так и не подняла.
III
Итале спустился по горной дороге от Грассе поздним вечером в последний день июня. Усталый, на усталом коне, ехал он мимо неряшливых пустырей, заросших лопухом, мимо помоек и лачуг, окруженных заболоченными участками земли, и наконец выбрался на главную улицу Заречья, миновал Старый мост и статую святого Христофора, покровителя странствующих, и вспомнил утро осеннего равноденствия три года назад. Остановился Итале в маленькой гостинице в самом конце Мользенского бульвара, велел принести в номер обед и, поев, почти сразу лег спать. Завтра он непременно отыщет своих друзей, вновь окунется в здешнюю жизнь, но все это будет завтра; а сегодня ему нужно одно: как следует выспаться. В маленькой комнате было душно, темные шторы на окнах плотно задернуты, так что Итале почти сразу раздернул шторы и настежь отворил оба окна, впуская в комнату теплый ночной воздух и шум большого города. Он уже засыпал, когда колокол кафедрального собора неподалеку пробил десять и совершенно прогнал у него всякий сон. Потом он долго не мог уснуть и, лежа в темноте, перебирал в памяти воспоминания о былой жизни в Красное, начиная с того дня, когда впервые услышал звук этого колокола. В те первые два года он жил здесь такой интересной и насыщенной жизнью, что этот недолгий период казался ему теперь ярким лучом света по сравнению с сумеречно-спокойными, далекими годами в тени родных гор и двадцатью семью месяцами беспросветной тьмы, что закончились совсем недавно, но уже представлялись совершенно невообразимыми.