Урсула К. – Всё об Орсинии (страница 125)
– Кази, он ведь только что поел, он срыгнет!
– Я твой дядя. Я дядя Казимир, а в карманах у меня полным-полно мятных лепешек и папских индульгенций. Ну-ка, посмотри на меня, мелкий! Ты ведь не посмеешь срыгнуть дядюшке в лицо? Конечно не посмеешь! Конечно, лучше, чтобы тебя стошнило тете на платье, вот и иди к ней!
Он сунул ребенка Брюне, и тот не мигая уставился на тетку, потом радостно замахал ручонками, и его пухленький шелковистый животик показался между рубашонкой и подгузником. Брюна внимательно и молча смотрела на него. «Кто ты?» – спросил ее ребенок взглядом. «А кто ты?» – беззвучно спросила в ответ девушка словно зачарованная. Стефан наблюдал за ними, негромко и весело звенели аккорды в ля мажоре, улетая из освещенной комнаты в темную сухую осеннюю ночь. Наконец длинноногая молодая мать унесла ребенка в кроватку, Казимир выключил свет, и в комнату вошла осенняя ночь. Теперь голоса молодых людей смешивались с хором сверчков и лягушек, доносившимся с полей и с берега реки.
– Ты очень разумно поступил, что заболел, Стефан, – сказал Казимир, снова падая поперек постели; его длинные пальцы странно белели в сумерках. – Продолжай в том же духе, и мы сможем прожить здесь всю зиму.
– Лучше весь год. Долгие, долгие годы. У тебя твоя скрипочка-то настроена?
– Еще бы! Я тут Шуберта разучивал. Па-па-пум-па!
– Когда концерт?
– Да в октябре где-то. Времени еще полно. Пум, пум – плыви, плыви, рыбка-форель[59]. Ах! – Длинные белые пальцы словно играли на виолончели.
– А почему ты вообще виолончель выбрал, Казимир? – раздался голос Йоахима с подоконника в стрекоте сверчков и кваканье лягушек с болот и полей.
– Потому что постеснялся возразить, – прошелестел легким ветерком голос Брюны.
– Потому что он враг всего легковыполнимого, – послышался суховатый мрачный голос Стефана.
Остальные молчали.
– Нет, просто я оказался чрезвычайно многообещающим учеником, – заявил Казимир, – и мне пришлось решать, хочу я сыграть концерт Дворжака перед восхищенной публикой и завоевать звание народного артиста или не хочу. Я предпочел быть тихим фоновым гулом. Пум-па-пум. А вот когда я умру, то прошу положить мое тело в футляр для виолончели и в состоянии глубокой заморозки отправить срочной почтой Пабло Касальсу[60], а на футляр прилепить табличку: «Тело величайшего виолончелиста Центральной Европы».
В темноте вздохнул горячий ветер. Казимир умолк, кажется иссякнув. Брюна и Стефан готовы были уйти спать, однако Йоахим Брет не унимался. Он заговорил о человеке, который помогает людям перебираться через границу; сейчас в Юго-Западном крае о нем шло немало разговоров. По слухам, это был молодой парень, которому удалось сбежать из тюрьмы и добраться до Англии. Потом он вернулся, наладил здесь переправу через границу и за последние десять месяцев вывел более сотни человек. Лишь недавно тайной полиции удалось нащупать его след, и теперь она устроила на него настоящую охоту.
– Что это? Донкихотство? Предательство? Героизм? – спросил Брет.
– Он сейчас у нас на чердаке прячется, – сказал Казимир, а Стефан прибавил:
– И мечтает о горячих гренках.
Им не хотелось говорить на эту тему, не хотелось никого судить; они воспринимали предательство и верность лишь в непосредственном проявлении, считая, что невозможно их оценить и взвесить отдельно от сиюминутного поступка, точно кусок мяса. Один только Брет, родившийся не в тюрьме, продолжал возбужденно настаивать на продолжении разговора. В Превне кишат агенты тайной полиции, говорил он, и даже если выйдешь купить вечернюю газету, у тебя все равно документы обязательно проверят.
– Может, проще сделать татуировку, как у тебя? – предложил Казимир. – Подвинь-ка ногу, Стефан.
– Лучше сам подвинь свою жирную задницу.
– Мой номер устарел, это еще немецкий. Еще парочка войн, и на мне чистого места не останется.
– А ты смени кожу – как змея.
– Нет, не выйдет. Они ее тогда насквозь прожгли, до кости.
– А ты и кости ликвидируй, – сказал Стефан, – стань медузой. Или амебой. Зато когда прижмут, можно размножиться простым делением. И два маленьких бесхребетных Стефана возникнут там, где, по расчетам врага, должен быть всего один МР 64100282А. А потом появится четыре, восемь, шестнадцать, тридцать два, шестьдесят четыре, сто двадцать восемь Стефанов! Я полностью покрыл бы собой всю поверхность земного шара, если бы не мои естественные враги.
Кровать затряслась, в темноте засмеялась Брюна.
– Сыграй снова эту английскую песенку, Йоахим, – попросила она.
– Стефан… – сказала Брюна на четырнадцатый день, сидя светлым полуднем на зеленом берегу болотистой реки с южной стороны дома.
Стефан устроился, положив голову ей на колени. Услышав свое имя, он открыл глаза:
– Что, нам уже пора?
– Нет.
Он снова закрыл глаза и мечтательно сказал:
– Брюна… – Потом вдруг вскочил и уселся с нею рядом. – О господи, Брюна! Жаль, что ты девственница.
Она осторожно засмеялась, с любопытством наблюдая за ним. Она казалась совершенно беззащитной.
– Если бы только… Прямо здесь, сейчас!.. Я ведь послезавтра должен уехать!
– И все-таки под самыми окнами кухни не стоит, – ласково сказала она.
Дом был в тридцати шагах. Стефан снова рухнул на землю, спрятал лицо в сгибе руки Брюны, прижавшись щекой к ее теплому бедру и чувствуя губами нежность кожи. Она погладила его по голове, по шее ниже затылка.
– А мы не могли бы пожениться? Хочешь выйти за меня замуж?
– Хочу. Да, я хочу выйти за тебя замуж, Стефан.
Он еще немножко полежал так, потом сел, на этот раз неторопливо, и стал смотреть куда-то вдаль, за тростники, за болотистые берега сверкавшей на солнце реки – на холмы и далекие горы.
– Я на следующий год получу диплом.
– Я тоже через полтора года получу свой учительский сертификат.
Оба помолчали.
– Вообще-то, я уже сейчас мог бы бросить учебу и начать работать. Нам придется подавать заявление на жилье…
Стены съемной комнаты, выходящей окнами во дворик, увешанный грязноватым сушащимся бельем, обступили их.
– Да ладно. Вот только ужасно жаль терять все это. – Стефан с трудом оторвал глаза от сверкающей воды и далеких гор. Теплый вечерний ветер пролетал мимо них. – Ладно. Но, Брюна, ты не понимаешь… что все это для меня ново, что я никогда в жизни не просыпался на рассвете, еще до восхода солнца, в собственной комнате с высокими огромными окнами, не лежал, слушая абсолютную тишину вокруг, не гулял по просторам полей ясным октябрьским утром, не сидел за столом в компании светловолосых смеющихся братьев и сестер, не беседовал ранним вечером на берегу реки с любимой девушкой… Конечно, я давно знал, что порядок, покой и доброта должны существовать в этом мире, но никогда не надеялся сам встретиться с ними, не говоря уж о том, чтобы жить среди всего этого! И послезавтра я должен уезжать отсюда…
Нет, она этого не понимала. Она сама была этой деревенской тишиной, и благословенной тьмой, и сверкающим ручьем, и ветром, и холмами, и прохладным домом; все это было ее, было с ней нераздельно; она не могла понять его. Но это она впустила его, незнакомца, в свой дом дождливой ночью, и этот незнакомец ее уничтожит… Она села с ним рядом и тихонько проговорила:
– Я думаю, что нам стоит попробовать, Стефан, да, стоит.
– Ты права, стоит. Мы займем денег. Мы станем просить милостыню, станем воровать, станем обчищать чужие карманы. Я стану великим ученым и создам жизнь в пробирке. После нищенского существования в годы студенчества молодой Фабр быстро достиг уровня выдающегося ученого… Мы будем ездить на конференции в Вену. В Париж. Черт с ней, с жизнью в пробирке! Нет, я придумал кое-что получше! Ты у меня забеременеешь в пять минут! Ах ты, красавица, смеешься? Я тебе покажу, как смеяться, девчонка, моя рыбка форель, моя милая…
И там, прямо под окнами дома, вблизи застывших в солнечном свете гор, рядом с игравшими в теннис мальчишками, она лежала в его объятиях, распластавшись под тяжестью его тела, нежная, светловолосая, обмякшая, сама чистота, чистота плоти и духа, слившихся в одной мысли: пусть войдет в мой дом, пусть войдет.
Не сейчас, не здесь. Его желания путались, ожесточая сердце. Он откатился от нее, перевернулся и лежал на траве лицом вверх, глядя в небо. В его черных глазах мерцал огонь. Брюна села рядом, коснулась его плеча. Прежде душа ее всегда пребывала в покое. Стефан сел, и она посмотрела на него, как смотрела тогда на младенца Бендики – внимательно, с задумчивым узнаванием. Она не гордилась им, ничего от него не таила, никак его не судила. Вот он; и он такой, какой есть.
– Мы будем бедны, Брюна. Это неразумно.
– Наверное, – сказала она спокойно, наблюдая за ним.
Он встал и отряхнул с брюк травинки.
– Я люблю Брюну! – крикнул он, воздев руки; и залитые солнцем склоны холмов за болотистой речкой, уже окутанные сумерками, коротко откликнулись ему неясным далеким эхом, не похожим ни на ее имя, ни на его голос. – Видишь? – улыбаясь, сказал он, глядя на нее сверху вниз. – Даже эхо что-то отвечает. Вставай, солнце уже садится, а может, ты хочешь, чтобы я снова заболел пневмонией?
Она протянула руку, и он потянул ее вверх, к себе.
– Я буду тебе очень верным мужем, Брюна, – сказал Стефан.
Он был невысок, и, когда они стояли рядом, ей не требовалось поднимать к нему лицо: их лица были почти на одном уровне.