Умберто Эко – Таинственное пламя царицы Лоаны (страница 64)
Я сидел за столом и возился с коллекцией, мама что-то подшивала, а сестра копошилась в углу. Радио передавало «миланскую» версию радиоспектакля «Семейство Росси», пропагандистскую постановку: члены семьи за столом разговаривают о политике, убежденно провозглашая, что союзники – это наши враги, партизаны – никчемные парни, укрывающиеся от призыва, и что Север защищает честь Италии бок о бок с немецкими товарищами по оружию. Это передавали по четным дням, а по нечетным в тот же эфир шла «римская» версия этого спектакля, семейство Росси обитало уже не в Милане, а в Риме, в тот момент оккупированном союзниками, и беседовало за трапезой на тему «до чего было лучше, когда было хуже», завидуя соотечественникам-северянам, до сих пор свободным и имеющим возможность защищать честь страны под знаменами Оси. Мать скептически поматывала головой с таким видом, что у нас не оставалось сомнений – ничему этому она не верит. Однако передача была сделана интересно. И вообще не было никакого выбора: или слушать, что передают, или выключать радио.
Ближе к вечеру, однако (и тут подтягивался в кухню даже дед, который весь день стоически мерз в своем кабинете с грелкой на полу под ступнями), часто удавалось настроиться на Би-би-си из Лондона.
Начиналось бряцанием литавр – зачин Пятой симфонии Бетховена, – а потом звучало чарующее «добрый вечер» полковника Стивенса, с выговором как у Лорела и Харди. Голос его был для нас привычен, пожалуй, не меньше, чем тембр Марио Аппелиуса в официальных фашистских передачах, с обязательной завершающей фразой: «И да разразит всех британцев небесный гром». Стивенс не требовал, чтобы небесный гром разразил итальянцев, наоборот, он призывал итальянцев радоваться вместе с ним всем военным неприятностям Оси, будто бы желая сказать: «Ну вот, видите, во что вас втравил, бедолаг, этот ваш дуче?»
В передачах Стивенса звучали отнюдь не только новости с фронта. Он описывал нашу жизнь, он описывал, как порядочные люди по ночам ловят Би-би-си из Лондона, преодолевая страх, что на них донесут, а может быть, даже и посадят в тюрьму. Он рассказывал нам о нас же, и мы ему безоговорочно верили именно поэтому. Он говорил, что так же, как мы, поступают и прочие – и соседи, и аптекарь, и даже (если верить этому Стивенсу) капитан карабинеров, который на самом деле все знает и понимает.
Если Стивенс до такой степени достоверно ухитрялся описать нас самих, ему можно было доверять и в других вопросах. Все, в том числе и мы, дети, понимали, что у Стивенса тоже пропаганда, но эта некрикливая пропаганда без героической риторики и без призывов отдать свою жизнь была гораздо привлекательнее. По сравнению с тоном Стивенса все те слова, которыми нас потчевали ежедневно во времена фашизма, начинали казаться невыносимо высокопарными.
Не знаю почему, но этот господин, который был и остался для нас только голосом по радио, в моем воображении походил на Мандрейка. Воплощение элегантности, фрак, аккуратно подстриженные усики и чуть-чуть больше седины, чем в волосах знаменитого мага, способного переколдовать любой пистолет в банан.
Когда отговаривал свое полковник Стивенс, в эфир выходили таинственные, как марка острова Монтсеррат, шифровки для партизанских отрядов:
И вот я сижу и не могу наглядеться на мои драгоценные Фиджи, как вдруг – среди ясного неба – примерно в пол-одиннадцатого вечера в небе слышится громкий гул, гаснет свет, мы подскакиваем к окнам поглядеть, как будет пролетать Пипетто. Мы слышали его каждую ночь приблизительно в одно и то же время, по крайней мере принято было так считать. Принято было считать его не то английским разведчиком, не то американским транспортным самолетом, посылаемым для доставки почты, продовольствия и оружия партизанам в горах, а те скрывались в непосредственной близости от нашего дома, на самых ближних отрогах Ланг.
Ночь беззвездная, безлунная, в долинах не видно огней, над головой пролетает Пипетто. Никто не видел его, никто не знал, на что он похож, был только звук – только это жужжание посреди ночи.
Пипетто пролетел, и вечер катится к концу, как прочие вечера, и радио передает последние песни. В такую ночь, вероятно, бомбят Милан, а люди, для которых Пипетто прилетал, ползут и задыхаются по отвесному обрыву, спасаясь от своры поисковых овчарок. Но радио развратным голосом саксофона перед случкой выводит:
Вечер кончается, с ним и передачи под разнообразные гимны славы и марши побед. Но выключать сразу не следует. Мама знает, что не надо выключать. После того как составилось полное впечатление, будто радиопередачи стихли до следующего утра, вдруг вступает грустный и сердечный голос и призывно поет:
Я потом, помнится, прослушал ту же самую песню с пластинки в Соларе, но она была ординарным любовным романсом и звучала примерно так:
Почти одиннадцать часов, время закрывать мой альбом с марками. Время идти спать. Мама уже накалила в печи кирпич. Кирпич завернут в ветошь и уложен в кровать под простыню. На него так приятно ставить ноги. И вдобавок меньше зудят на пальцах волдыри. Эти волдыри на пальцах рук и ног – повально у всех мальчишек (голодание, авитаминоз, гормональные бури).
Собака воет в долине в сторожке пастуха.
С Граньолой мы обсуждали все на свете. Я рассказывал ему о прочитанном, он реагировал удивительно живо.
– Жюль Верн, – провозглашал он, – гораздо лучше этого Сальгари, потому что у Жюля Верна все научно. Гораздо проще вообразить, как Сайрус Смит изготавливает нитроглицерин, нежели как этот дурацкий Сандокан разрывает себе до крови ногтями грудь лишь потому, что ему приглянулась пятнадцатилетняя дуреха.
– Тебе не нравится Сандокан? – спросил я.
– По-моему, он немножечко фашист.
Я сказал ему, что читаю «Сердце» Де Амичиса, а он на это начал уговаривать меня выкинуть «Сердце» в помойку, потому что Де Амичис фашист.
– Ну подумай только сам, – горячился он. – Все изводят бедного Франти, который из такой разнесчастной семьи; все против него, и все выслуживаются перед учителем – фашистским подлипалой. Кто там самый положительный? Гарроне, бессовестный подлиза? Маленький ломбардец-разведчик, который погибает, потому что сукин сын королевский офицер послал ребенка поглядеть, не наступают ли враги? Сардинский барабанщик, который тоже несовершеннолетний и которого гонят в самое пекло, а когда бедолаге отрывает ногу, то полковник-поганец рухает ему на грудь с распростертыми объятиями и трижды целует в сердце? Покалеченных, кстати, надо тащить в лазарет, а не целовать в сердце. Это положено знать любому идиоту, даже полковнику королевской пьемонтской армии. Кто там еще? Отец Коретти, который предлагает сыну пожать его руку, еще теплую от рукопожатия короля-душегуба? К стенке всех, к стенке! Такие субчики, как твой Де Амичис, они и проторили дорогу фашизму.
Он рассказал мне, что за люди были Сократ и Джордано Бруно. И Михаил Бакунин, по поводу которого я никак не мог сам уяснить, кем он был и что утверждал. Граньола рассказывал мне про Кампанеллу, Сарпи, Галилея, как их держали в тюрьме и пытали священники за то, что те проводили в жизнь принципы науки, и как некоторым пришлось даже перерезать себе горло, как Ардигó, потому что хозяева и Ватикан их затравили.
Поскольку в «Новейшем Мельци» я прочел в статье про какого-то Гегеля: «Выдающ. нем. фил. пантеистической школы», я захотел справиться у Граньолы.
– Гегель не был пантеистом, а твой Мельци остолоп. Пантеистом, если уж на то пошло, можно называть Джордано Бруно. Пантеист утверждает, что бог во всем, даже в том мушином кале, который вон налип на окна. Тоже радость, понимаешь, существовать во всем. Это вроде как и не существовать. И вдобавок имей в виду – по мнению Гегеля, не господь бог, а государство должно было быть везде и во всем. Так что Гегель был фашист.