Умберто Эко – Таинственное пламя царицы Лоаны (страница 57)
Сердце лупило как бешеное. Я – ноль внимания.
Итак, я здесь, в кабинете своего деда, ласкаю сокровище, и пальцы мои дрожат. После стольких сгущений серого тумана я вошел наконец в гостиницу «Три розы». Это, конечно, не фотоснимок Лилы, но все же это – обратный билет в Милан. Билет в настоящее время. Эту книгу открывает портрет Шекспира. Найду и портрет Лилы. Бард отведет меня к Смуглой Даме.
С этим
Я до смерти поражен.
Часть третья
OI NOΣTOI
Глава 15
Ты наконец возвратился, мой друг туман!
Лечу в туннеле, стены фосфоресцируют. Мчусь к какой-то далекой точке, она гостеприимно-серого цвета. Что, репетиция смерти? Если я правильно помню, те, кто не до конца умирал и потом возвращался к нормальной жизни, рассказывают совершенно противоположное. Что проходили по темным головокружительным путям и потом их вбрасывало в ликование небесного света. В гостиницу «Три розы». Из этого получается: или я не умер, или умиравшие наврали.
Я почти на выходе из туннеля, снаружи дымно. Мягко укладываюсь в пар, нежусь в течении зыбкого подвижного слоя. Вот каков он, туман, если о нем не читать, не слушать, если в нем, истинном и подлинном, пребывать. Вот я и вернулся.
Около меня из-за этой туманной обмазки вещи мира разрыхлены, замылены. Будь хоть очертания домов, я бы увидел, как туман предательски отъедает углы и косяки, слизывает черепицу с крыши. Но очертаний не разглядеть. Все уже сожрано. Даже не скажешь, что
Какие-то фигуры приближаются. Похожи на многоруких гигантов. Излучают мягкое тепло, от тепла туман тает, и там – ореолы слабого размытого света. Я отшатываюсь, чтобы эти тела на меня не налетели, они тем не менее налетают, оказывается – они проницаемы, ну понятное дело – привидения. Точно в поезде едешь, и из тьмы приближаются огни, движутся прямо на тебя, пролетают совсем рядышком, растворяются в новых потемках.
Пританцовывает и скачет передо мной шут в зелено-синем костюме, прижимает какие-то бесформенные подушки к груди, они похожи на человеческие легкие, из распяленного в ухмылке рта рвется огонь. Налетает, ошпаривает меня ярым языком из своего огнемета и улепетывает, оставив еле различимый горячий след, которым на несколько секунд был рассечен этот дымный морок,
Катится мне навстречу шар, на котором восседает крупная птица. Это орел, рядом с орлом – свинцовая голова, вместо волос вздыбленные цветные карандаши… Я эту голову знал, я с ней дружил, особенно в дни детских болезней, в горячке, в королевском бульоне, под гнойное бурление желтых родников. И ныне тоже, как в те времена, я в темной спальне: открывается старый скрипучий шкаф, выбегает стайка дядей Гаэтано. У дядей Гаэтано треугольные головы, узкие подбородки и кудрявые волосы, они на висках торчат вроде рожек. У Гаэтано больной и серый кожный покров, чахоточный вид, тусклые глаза и в ряду черных кариесных зубов – золотой клык. Дядя Гаэтано неотличим от карандашного человека. Дяди Гаэтано выбегают сначала попарно, после этого поколонно и отплясывают посреди моей комнаты марионеточный котильон, деревянно дергая локтями, в слаженном геометрическом порядке, взмахивая, как жезлами, большими линейками длиною не менее двух метров. Когда начиналась зима, всякий раз приходил грипп, и выскакивали из шкафа дяди Гаэтано, равно как и при ветрянке, и при кори, это было наваждение в послеобеденные часы, когда температура особенно подскакивает: я больше всего страшился именно этих наваждений. Правда, потом существа все-таки убирались восвояси – обратно в шкаф, куда же еще, – и я после выздоровления робко приоткрывал дверцы и осматривал шкафное нутро пядь за пядью и не находил щель, в которой эти гриппозные монстры отсиживались от болезни до болезни.
В нормальное, здоровое время, пускай и редко, но все же мне попадался дядя Гаэтано на главной улице города, в полдень, по воскресеньям после мессы, улыбался своим золотым зубом, поглаживал меня по щеке, хлопал, напутствовал, мы расставались. Он был добряк, и я так и не смог уяснить, какого черта он приходил изводить меня, когда меня лихорадило, и я не смел спросить у своих взрослых, что в этом дяде было такого двусмысленного, скользкого, подспудно зловещего? Что такого зловещего было в его жизни и во всем его существе, в дяде Гаэтано?
О чем я спорил с Паолой, когда она выдернула меня с проезжей части, где быстро ехали машины? Я ей сказал, если верно помню, что машинам свойственно наезжать на кур и в последний момент машины тормозят и не заводятся наново.
Тогда в большом облаке черного дыма двое мужчин в подпоясанных плащах и больших солнечных очках заводят мотор особой ручкой. Тогда я Паоле не сказал, не знал, а сейчас я знаю: эти двое наезжали на меня следом за дядями Гаэтано в бреду ангин.
Они лихо вынырнули из тумана. Еле успеваю отскочить. Автомобиль человекоподобно ужасен. Выпрыгивают мужчины в масках и норовят ухватить меня почему-то за уши. Уши у меня стали длинными, очень длинными, ослиными, астрономической протяженности, дряблыми и волосатыми, это уши до луны. Смотри ты у меня, не будешь слушаться, вырастет нос, как у Пиноккио, вырастут уши, как у Мео! Почему этой книги в Соларе я не нашел? Ведь я внутри сказки «Ослиные уши Мео».
Память возвратилась ко мне. Даже слишком – с большим перебором – воспоминания крутятся-вертятся, как нетопыри.
Температура снизилась от последней таблетки хинина. Папа сидит у кровати и читает мне главу «Четырех мушкетеров». Их четыре, а не три. Это радиоспектакль-пародия. Вся страна, когда его передавали, приникала к репродукторам. Дело в том, что к этой передаче приурочивался розыгрыш премий. Премии выдавались тем, кто собирал цветные картинки с изображением героев передачи, а картинки продавались вместе с коробками шоколада «Перуджина», и, если покупать много шоколада, можно было собрать целый альбом картинок и выиграть хорошие призы.
Однако только тому, кто мог предъявить самую редкую картинку – Свирепого Саладина, – полагался невообразимый приз, автомобиль «фиат балилла». Население Италии пожирало горы шоколада, все дарили «Перуджину» знакомым, любовникам, соседям и начальству, лишь бы только завладеть вожделенным Саладином.
Почему в Соларе (когда? вчера? тыщу лет назад?) все вещи были связаны только с дедом и ничто не напомнило мне о папе? Потому что дед занимался книгами и периодикой. Вот я и читал дедовы книги и периодику. Это были бумаги, бумаги, бумаги… а папа целыми днями пропадал на службе, в политической деятельности не участвовал, вероятно – чтобы не выгнали с работы. Мы жили себе в Соларе, а папа через тысячи трудностей ездил к нам каждое воскресенье, все же остальное время он ходил на работу в городе под бомбежками и проявлялся в полной мере только тогда, когда я сильно заболевал.
Бух бах трах трюх бабах
Из окна нашей Солары, когда в городе были бомбежки, было видно далекие молнии и слышно бормотание громов. Мы глядели не отрываясь, понимая, что совершенно не исключается – вот сейчас на нашего папу падает здание… И мы не знали, в сущности, ничего определенного о папе до самой субботы, до папиного возвращения. Бывало, что бомбили во вторник. Приходилось ждать после вторника четыре дня. Эта война превратила нас в фаталистов, бомбардировки воспринимались как божий гром. Младшее поколение (то есть мы) в ожидании вестей от папы играло себе спокойно и во вторник вечером, и в среду, и в четверг, и в пятницу. Спокойно ли? Не ощущали ли мы ту же тревогу, то же возбуждение пополам с подавленностью, которые чувствует кто угодно на поле, усеянном убитыми и ранеными?
Лишь только сейчас я сознаю, что любил папу, я снова гляжу ему в лицо, читаю следы усталости, следы постоянной заботы. Папа работал всю жизнь, чтобы приобрести машину – ту самую, которая его убила. Папа работал всю жизнь, чтобы не зависеть ни от кого. Чтобы не зависеть в первую очередь от моего деда, беззаботного жуира, не думавшего о деньгах, поскольку деньги у него всегда водились, и имевшего репутацию героя – пострадал за политику, знатно отомстил Мерло!