Умберто Эко – Пражское кладбище (страница 52)
«Господа, я не побоялся империи, хоть она и затыкала всем вам рты. А теперь мне смешно глядеть на вас! Вы подражаете ее худшим качествам!» Тогда они попробовали лишить меня слова. Но я сказал: «Господа, империя судила меня за подстрекательство к ненависти, пренебрежение к правительству и оскорбление величества. Но даже и кесаревы судьи позволяли мне говорить. Поэтому я прошу у судей Республики предоставить мне по меньшей мере ту свободу, которой я пользовался при Империи!»
– И каков был ответ?
– Я выиграл процессы. Все газеты, кроме только двух, были признаны виновными.
– Так что же вас сейчас беспокоит?
– Все. Тот факт, что адвокат противника, хоть и расхваливал мои труды, но сказал: я-де, впадая в крайность, гублю свою будущность, и в наказание за гордыню меня преследует неуспех. Я на всех напал, со всеми перессорился и не был избран депутатом, не был назначен министром. Мне говорили, я достиг бы большего как литератор, нежели как политик. Но это тоже не очевидно, поскольку книги мои преданы забвению. Хоть я и победил в суде, из жизни модных салонов я выключен. Победил, но оказался в проигрыше. В определенный момент что-то у человека внутри ломается и нет уже ни энергии, ни воли. Говорят, что необходимо жить. Но жизнь – такая вещь, которая постепенно подводит к самоубийству. Симонини подумал: ну так я просто сделаю святое дело. Избавлю этого злополучника от отчаянного поступка, в чем-то даже унизительного, от последнего неуспеха. И вместе с тем ликвидирую опасного свидетеля. Симонини подал хозяину кипу бумаг и попросил разобраться, требуется-де его суждение. Бумаги были обыкновенными газетами, но это обнаруживалось не сразу. Жоли сидел в кресле и листал, придерживая стопу страниц, которые норовили распадаться и выскальзывать из рук.
В полном спокойствии, покуда тот, недоумевая, разглядывал газеты, Симонини разместился за изголовьем его сиденья, поднес пистолет сзади тому к голове и выстрелил.
Жоли накренился и плавно ополз на пол со струйкою крови из дырочки в виске и с болтающимися руками. Вложить ему в пальцы пистолет было делом минуты. И удачно, что еще оставалось шесть или семь лет до времен, когда начали применять белый порошок, напыляя который есть возможность выявить неповторимые отпечатки рук, прикасавшихся к оружию. В год, когда Симонини сводил счет с Жоли, еще была вера в теории Бертильона – в обмеры скелетов и костей подозреваемых. Никому не закралась бы мысль, что кончина Жоли – не самоубийство.
Симонини сложил свои газеты, вымыл чашки от вареного кофия и оставил помещение в порядке. Как потом он узнал, через два дня обеспокоенный сторож, не встречая жильца своего, оповестил комиссариат участка Святого Фомы Аквинского. Двери вышибли, труп нашли. Из рассказа газетчика следовало: пистолет валялся на полу. Получается, Симонини не слишком крепко угнездил его трупу в ладонь. Хотя какая, в общем, разница. Тут же, нечаянная радость, на столе оказалась приготовленная горка писем: матери, сестре и брату… Ни в одном открыто не говорилось о самоубийстве, но все они были пронизаны глубоким и благородным пессимизмом. Как будто нарочно написаны. Как знать, не готовился ли бедолага как раз свести счеты с жизнью. В этом случае, конечно, получается, что Симонини трудился зря.
Не в первый уж раз Далла Пиккола осведомлял напарника о том, что мог бы вызнать только под тайной исповеди и что напарник в своей памяти не держал. Симонини это коробило, и он даже черкал на полях записей Далла Пиккола свои раздраженные отповеди.
Понятно, что документ, который вам пересказывает Повествователь, напичкан неожиданностями, и их такое множество, что даже кажется: когда-нибудь, по прошествии лет, этот документ может стать настоящим романом…
19. Осман-бей
Ваше преподобие, я напрягаюсь, чтобы восстановить былое, а вы меня постоянно перебиваете менторским тоном, тычете носом в упущения… Вы меня отвлекаете. Действуете на нервы. Ну ладно, допускаю, что я убил и Жоли. Но все это в интересах цели. А цель оправдывала те незначительные средства, которые пришлось ввести в действие. Берите пример с другого священника, с Бергамаски. Смотрите, как он политически прозорлив и хладнокровен. И укротите ваш нездоровый пыл. Без шантажа со стороны Жоли и Гёдше я мог теперь отдать себя своим новым «Пражским протоколам» (так я планировал назвать их). И вознамерился выдумать что-нибудь оригинальное, потому что старье насчет сборища на кладбище превратилось уже в затасканный, почти беллетристический штамп. Прошло несколько лет после опубликования письма дедушки. Вдруг на страницах «Контемпорэн» была напечатана речь раввина, на этот раз представленная как достоверный репортаж с места, подписанный английским дипломатом сэром Джоном Рэдклиффом. Поелику псевдоним, избранный Гёдше для авторства романа, был «сэр Джон Ретклифф», ясно было, откуда торчали уши. Я уже бросил и считать, сколько раз эта сцена кладбищенская перепевалась у самых разных сочинителей. Какой-то Бурнан выпустил труд «Евреи, наши современники». Там то же самое. Там тоже выступает раввин. С той единственною мелкой разницей, что имя Джон Рэдклиф носит он сам. Святейший Господи, ну как прикажете жить на этой планете обдуряльщиков? Так что я искал новые факты для своих протоколов и не гнушался заимствовать их из опубликованных текстов, учитывая, что (кроме досадного исключения – аббата Далла Пиккола) мои потенциальные клиенты не из тех, кто просиживает дни в залах библиотек. Отец Бергамаски как-то сказал:
– По-русски выпустили книгу о Талмуде и евреях. Какого-то Лютостанского. Попробую раздобыть ее и попрошу наших собратьев перевести для справок. Однако есть другое лицо, к которому еще важнее было бы нам с тобой подобраться. Ты слыхивал ли о некоем Осман-бее?
– Он турок, что ли?
– Говорят, серб. Однако пишет и печатается по-немецки. Его брошюра о завоевании мира евреями уже переведена на разные языки. Но, думаю, ему постоянно требуется информация, ибо он промышляет антиеврейской пропагандой. Говорят, будто русская политическая полиция выделила ему четыреста рублей на поездку в Париж, чтобы он изучил «Всемирный еврейский союз». А ты что-то слышал на сей счет от твоего дружочка Брафмана, как мне помнится.
– Я очень мало, честно говоря, слышал.
– Ну так придумай, сунь чего-нибудь этому бею. А бей, бей тебе что-нибудь сунет в ответ.
– Как я найду его?
– Он тебя сам разыщет. Я уже почти не работал для Эбютерна, но время от времени встречался с ним. И вот при встрече перед фасадом Нотр-Дам я спросил его, не знает ли он, кто такой Османбей. Он знал. Оказалось, Осман-бея знают полицейские всего мира.
– Он, похоже, сам еврей по рождению, как и Брафман и другие оголтелые ненавистники иудеев. Длинная история. Его звали Миллингер или Миллинген, он сменил потом имя на Кибридли-Заде, выдавал себя за албанца. Высылался из некоторых стран за разные темные дела, большею частью за мошенничества. Сиживал по нескольку месяцев в тюрьме. Взялся за евреев, полагая нажиться. Помнится, вдруг в Милане почему-то публично отказался от собственных филиппик против евреев. И тут же опубликовал в Швейцарии новые антиеврейские книжки. Через год он уже сам продавал их, разнося по частным квартирам, в Египте. Однако самым явным успехом его работа увенчалась в России, где он дебютировал россказнями об убиении христианских младенцев. Сейчас он накинулся на «Еврейский союз». Поэтому мы хотим его удалить из Франции. Много раз уже я докладывал вам, что нам нежелательно ссориться с «Союзом». По крайней мере, сейчас это представляется несвоевременным.
– Но он же едет в Париж, если только уже не приехал.
– А, вы поосведомленней меня. Прекрасно, вы и возьметесь за ним приглядывать. А мы окажемся вам благодарны, как бывали и в предыдущих случаях. Так что у меня получилось уже две причины встречаться с Осман-беем. Бергамаски хотел, чтоб я продал Осман-бею информацию о евреях. Эбютерн хотел получать информацию об Осман-бее, о его намерениях.
Через неделю Осман-бей сам собой возник, подпихнув записку под входную дверь моей лавки. В той записке был адрес каких-то номеров в Маре.
Почему-то полагая, будто Осман-бей интересуется хорошей кухней, я решил позвать его в «Гран Вефур», угостить пулярдовым фрикасе «Маренго» и майонезом де-воляй. Я написал ему об этом. Он наотрез отказался от приглашения и назначил мне встречу вечером на углу площади Мобер и улицы Мэтра Альбера. Фиакр там приостановится, мне же надлежит подойти поближе и назвать себя.
Когда вечером действительно на указанном углу остановился фиакр, оттуда выглянула физиономия, с которой очень бы не хотелось повстречаться по наступлении темноты на какой-нибудь из улочек моего квартала. Длинные нечесаные волосы, загнутый нос, хищные глаза, землистая кожа, худ как глист, и вдобавок дергается левый глаз. – Вечер добрый, капитан Симонини, – сказал он мне сразу же и добавил: – В Париже стены имеют уши. Единственный способ говорить – перемещаясь по городу. Кучер услышать не может. Да если бы и мог, он у нас глух как пень.
Так началось наше первое собеседование, под вечер, сходивший на город, под дождик, капавший из одеяла тумана, укладывавшегося на дома, сползавшего почти что на тротуар. Возница, похоже, получил указание править по самым безлюдным и малоосвещенным дорогам. Вообще-то мы могли бы беседовать и на бульваре Капуцинок. Видно было, Осман-бей любит театральность во всем. – Париж как будто стал пустыней. Глядите на прохожих, – разглагольствовал Осман-бей с улыбкой, озарявшей его лицо так, как восковая свеча умеет осветить изнутри череп. Этот испитой, изможденный человек имел отличные зубы. – Они же рыскают, как призраки. Думаю, при блеске дня они уходят и упокоиваются в склепах своих.