Ульяна Лобаева – Истории мертвого дома (страница 16)
— У людей. Если бы ты не влез со своей сраной камерой, он поболтался бы по лесу, пока раны заживут, доел бы «братца»… И вышел бы в село. И Варька была бы счастлива. И подмены бы не заметила.
— «Братца»?!
— Какой ты тупой, Симаков. Сергей был умнее тебя. Намного. Когда я доел его останки, знаешь, мир как вспыхнул. Новые чувства, эмоции… яркое все такое. Ваш мир намного ярче. Но надо время свыкнуться… Я долго привыкал — эта волна внутри, любовь к жене и ребенку, очень сильная. Захлестывает. С детьми сложнее конечно, ума у них мало еще, все на инстинктах, на чувствах. Им еще сложнее. Поэтому Мотька уже месяц в лесу. Но он найдется.
— Что ты несешь? — Симаков сделал шаг назад от Сергея, но тот повел двустволкой и показал на яму.
— Иди туда.
— Куда?
— К яме.
— Серега, очнись. Отпусти меня, тебя все равно признают невменяемым, даже если ты и убил кого-то… — директор лесхоза кивнул на человеческие останки.
Сергей вдруг опустил двустволку, широко открыл рот и выдал невероятный свист на ультразвуке, от которого у Симакова немедленно заложило уши. Внутри ямы что-то закопошилось, упали комья земли внутрь. Матвей улыбнулся в земляной провал и издал такой же свист. Из ямы показались тонкие серые пальцы без ногтей, с утолщенными суставами. Всего на жуткой ладони было четыре пальца. Симаков почувствовал, как ужас вспух и взорвался паникой в его голове, и, забыв про Сергея с ружьем, бросился прочь. Он несся сквозь лес, не обращая внимания на попадавших в глаза и нос мошек, на хлещущую по рукам жгучую крапиву, он стремился только убраться подальше от этого свиста и этих тварей, и даже вероятный выстрел в спину его уже не пугал. Симаков выбежал на небольшую полянку, заросшую дикой ромашкой, снял с лица паутину и хотел было снова углубиться в лес, когда увидел еще одну яму с гладкими, словно утрамбованными стенками. И еще одну. И еще. В земляных провалах кто-то задвигался, засвистел, и Симаков услышал сзади шуршание травы. Он обернулся, увидел Матвея. Тот утер с лица багровую сукровицу и вдруг сказал:
— Не бойся. У тебя кожи много, не сильно разорвут.
Кто-то шел к нему со стороны ям, легко ступая, но Симаков не обернулся — он не хотел их видеть. Не хотел.
Настя закрыла тетрадь и поморщилась:
— Гадкий рассказ, фу!
— Ничего не гадкий! Про лес и деревню — самое классное!
Настя сунула тетрадку в коробку и задумчиво произнесла:
— Интересно, кто такая была эта Прасковья Ильинична, почему дядю на ней так зациклило? Пуговица еще какая-то…
— Ведьма, сто процентов! — уверенно сказал я.
Послышались тяжелые шаги бабушки на чердачной лестнице:
— Опять эту чушь читаете! А ну, вниз быстро! Настасья, я тебя полотенцем выпорю, будешь забивать голову пацану!
Мы переглянулись с Настей, рассмеялись и отправились за бабушкой.
Лягушка
Погода в июле стояла отвратительная — зарядили дожди. Бабушка уехала на несколько дней в город, оставив меня на попечение сестры. Настя не слишком-то старалась выполнять свои обязанности, потому что незадолго до этого познакомилась на речке с парнем, приехавшим в студенческие каникулы к бабке с дедом на дачу, и пропадала с ним невесть где целыми днями. Я же изнывал от скуки, вечное сидение в телефоне смертельно надоело. Я пытался слушать бабушкино радио, покопался в дядиных книгах, но все они были по каким-то техническим специальностям. Ненадолго развлекся, разбирая старые фотографии и журналы, но и это мне быстро прискучило. Читать дядюшкин дневник без Насти я не хотел, но она, увлеченная новым знакомством, не так-то часто появлялась дома. Сестра наскоро сварила пшенную кашу, пожарила картошки, сказала, чтоб я все это съел, чмокнула меня в макушку, надела галоши и убежала к этому своему студенту. Если честно, я довольно сильно на нее обиделся и решил продолжить чтение жутких рассказов без нее.
В этот день над деревней повисли чернильные плотные тучи, лило как из ведра. На чердаке было темно, и не пришлось подсвечивать себе телефоном. Очередной дядин рассказ назывался «Лягушка».
Этот дом в дачном поселке я нашел в начале ноября. К крыше старой, еще дореволюционной постройки склонялись ветки яблонь, открытая веранда была усыпана мертвыми листьями. Мне повезло — когда я по привычке пошарил над дверным косяком, в руку скользнул холодный ключ. Обрадовался, что не придется отжимать дверь или выставлять стекло, я старался наносить домам наименьший урон. Я был благодарен им, моим хозяевам, помимо своей воли проявлявшим гостеприимство.
Я — бродяга. Именно тот человек, мимо которого вы проходите, брезгливо отводя глаза. Я не пьяница, не опустившийся маргинал, но у меня нет дома, и на холодное время года я стараюсь найти подходящее пристанище.
Но я не всегда был бомжом. Несколько лет назад я работал хирургом в областной больнице и имел все атрибуты того, что называют успешной жизнью — квартиру в не самом плохом районе города, машину, красивую, влюбленную в меня жену, друзей и даже собаку с золотой шелковой шерстью. Мы хотели и планировали ребенка, хотя радость, которую я испытал, когда моя Маша сообщила о беременности, была несколько сдержанной. Жена ела мел и даже принесла откуда-то кусок автомобильной покрышки и жадно его нюхала, что приводило меня в некоторое умиление. Однажды она пришла с очередного УЗИ с опрокинутым бледным лицом и сказала, что у плода обнаружили серьезную сердечную патологию. Когда я узнал диагноз, в животе провернулось что-то ледяное и тяжелое — это был приговор. С таким сердцем наш ребенок прожил бы не больше пары лет. Но Маша была твердо намерена родить, а когда я осторожно попробовал уговорить ее на аборт, наткнулся на ледяной и неожиданно жесткий отпор. Следующие три года — а Вика протянула на целый год дольше, чем обещали врачи — превратились в сущий ад. Мы метались от одного светила к другому, посылали запросы в медицинские центры Израиля и Японии, я жадно искал статьи от ведущих кардиологов, надеясь на подвижки в этой области науки. Маша с дочерью не вылезали из клиник, Вика видела больничную палату гораздо чаще, чем собственный дом. Несмотря на это, жена обустроила детскую — купила кроватку, повесила ловец снов, а в ванной поселились резиновые уточки. Я же видел, как синева вокруг губ и носа Вики приобретает сизый, безнадежный оттенок, и пытался поговорить с женой и подготовить ее к неизбежному. Вика умерла в больнице, в реанимации, в один из дней яркого бабьего лета. Нас пустили, мы пожали мягкие маленькие пальчики и увидели ее последний вдох.
Мне стыдно об этом говорить, но первое чувство, которое я испытал, было облегчение. Я боялся страданий дочери, боялся этого выражения глухого отчаяния на лице жены. И мне казалось, что после первой страшной боли должен наконец прийти покой. Маша поначалу много плакала, ходила на кладбище, ночевала в детской на матрасе, перебирала немногие Викины фотографии и крошечные платьица, которые та никогда не надевала. Жена заказала большой портрет дочери: елка, новогоднее кружевное платье, улыбающаяся девочка с разными глазами — один голубой, другой карий, каштановые кудри с рыжинкой. Она была очень похожа Машу, похожа особенно этим ярким осенним оттенком волос.
Я утешал, плакал вместе с ней, сочувственно молчал, уговаривал, нес какую-то успокоительную чепуху… В конце концов, предложил обратиться к психологу. Маша сходила на несколько сессий и будто встрепенулась, ожила. Я обрадовался, казалось, медленно, но верно все входило в свою колею. Однажды я вернулся с работы, и Маша встретила меня, как обычно, веселым щебетом. Что-то жарилось на кухне, издавая уютный запах выпечки, и я мысленно поздравил себя с окончанием всех бед. Жена чмокнула меня в щеку и сказала, чтобы я торопился ужинать — нам нужно искупать дочь. Улыбка замерзла на моем лице, и я глупо переспросил: «Что?». Маша открыла дверь в ванную и показала ванну, наполненную высокой пышной пеной, на полу выстроились в ряд несколько резиновых уточек. Я вопросительно посмотрел на жену, и ее лицо на мгновение сникло. «Ты же можешь сделать вид? — сказала она. — Я прошу». И следующие полчаса мы делали вид, что купаем ребенка, сентиментально сюсюкая и водя руками в теплой воде. С тех это стало обыденностью — Маша покупала детские творожки и йогурты, жарила оладушки в виде котят, приносила домой игрушки и детские книги. Мы сидели около Викиной кроватки с включенным ночником, и я читал вслух сказки, пока жена ласково гладила одеяльце. Маша не превратилась в хрестоматийную сумасшедшую, она не оживила дочь в виде галлюцинаций, но любая моя попытка прекратить это безумие натыкалась на скорбное выражение лица и молящий шепот: «Ну, пожалуйста, давай до конца месяца. А потом все, я обещаю!» Но конец месяца превращался в конец следующего месяца, и следующего, и следующего…
Я боялся идти домой, вид разбросанных по полу игрушек, детских раскрасок и сладких сосулек на палочке вводил меня в густую, концентрированную тоску. Сломался я одним вечером — придя с работы, увидел, как Маша раскладывает на полу детское бархатное платье с кружевом по низу юбки, и вдруг понял, что это платье большего размера, чем все те, что жена приносила раньше. «Она купила размер побольше, потому что ребенок растет», — прошила меня быстрая мысль. И почему-то этот факт, как будто всего остального было мало, вдруг стал последней каплей. Я снова накинул ветровку и вышел из дома. Я шел, шел и шел, пока не осознал, что на улицу уже спустились густые сумерки. Телефон постоянно гудел в кармане, и я выкинул его в ближайшую мусорку. Огляделся — вокруг были девятиэтажки, и в домофон одной из них звонила девушка. Я успел подхватить закрывающуюся дверь до того, как она захлопнулась, и вошел в подъезд. Заночевал я на площадке между этажами, натянув куртку на лицо. Мне было холодно, жестко и неудобно, в одной из квартир громко работал телевизор, но впервые за долгое время я вдруг ощутил странный покой — меня будто накачали сильным обезболивающим и обложили ватой.