Улья Нова – Аккордеоновые крылья (страница 50)
Поздним вечером на клумбах белыми звездами расцветал табак. Вдоль дорожек парка загорались фонари, всю ночь они медленно затухали, утрачивая собранный за день заряд солнечных батарей. Сад и дом тонули в сумраке, все становилось необъяснимым, неожиданным и слегка тревожным. Иногда ночные звуки будто состязались, пугая тех, кто ревниво и трепетно ждет. Поскрипывала лестница, черный ветер завывал в каминной трубе, мерцающий звездами сквозняк свистел в щелочки оконных рам. Тут и там не то раздавался сбивчивый стук в дверь, не то это ветви яблони, покачиваясь, колотили в чердачное оконце. Утром комнатка снова наполнялась холодным светом. Нежась в постели перед завтраком, бледная, утомленная Таиса с рассыпанными по подушке волосами все чаще и чаще с каверзным недобрым интересом гадала, кто же окажется следующей гостьей. И что произойдет с «Этой», потерявшей имя, когда новая девушка появится в доме.
Махаон-парусник
Потерявшая имя наблюдает сад и покачивается в кресле-качалке, шурша гравием. Позади, в доме, сквозь треск и песок что-то тоненько грассирует граммофонная певичка. В столовой Борис, Таиса и Лиля разбирают последнюю съемку. На овальном столе – сотня фотографий, отпечатанных на больших матовых листах. Там серая муть луж, напудренные тела и чернильные контуры деревьев. Потерявшая имя покачивается в звенящем полуденном саду, угадывая спиной каждое их движение. Лиля пожимает плечами, потом наклоняет голову и замирает над фотографией, которую она вытащила наугад, двумя пальчиками. Таиса, раздумывая, какой вариант удачнее, крутит на указательном пальце перстенек с топазом. И вот колокольчик – Борис размешивает сахар, подливает в чай молоко.
Перед ней не фотография, нет, а клумба с белыми сосульками табака. Старинные липы, каждой из которых сто с лишним лет, главные фигуры этого сада. Их раскидистые кроны разбойничьи ерошит июльский ветер. Между морщинистыми слоновьими стволами танцующие тоненькие вишни, несколько ворчливых старух антоновок, увитая плющом беседка, которую почему-то никто не любит. Оранжерею в этом году совсем забросили, там сейчас беспорядок, склад садовых инструментов и гнезда ласточек. Вдали, у ворот, как будто мерцает капустница. Иногда в сад со стороны речушки нечаянно вторгается рассеянная от жары стрекоза с синими крыльями. Потерявшая имя запрокидывает голову, там бело-голубые взбитые облака. И высота, высота, от которой становишься беспечной. Но не доброй, нет. И не такой, как раньше. Она чувствует позвоночником нахмуренные бобровые брови Бориса, который упер кулаки в клетчатый жилет и в задумчивости склонился над серией снимков. Чувствует лопаткой: вот Лиля пятится к окну, зажигает сигарету и на несколько мгновений становится обособленной, совсем непрозрачной. Чувствует спиной: Таиса, по-детски возмутившись, гоняет влетевшую в столовую осу вафельным полотенцем. Она чувствует нежность к этому странному и не совсем доброму дому, увитому диким виноградом, ставни которого по ночам так тревожно скрипят и постукивают на ветру. В комнатах первого этажа повсюду раскиданы, запрятаны в тумбочки и секретеры тысячи черно-белых фотографий, в комнатах второго – обманутые ожидания, сцены ветрености, ревности и воплотившихся грез. Над клоунскими париками травы, люпинами и редкими ромашками лужайки под липами вьются пчелы. Потерявшая имя знает наизусть этот сад, дом и характеры его обитателей. Два года, которые пролетели здесь будто неделя, она смотрела во все глаза, каждый день пыталась уяснить, зачем ей это неожиданное добровольное заточение. Она часто гадала: приключение это или все же особенное испытание. Она старалась видеть, понимать и быть хоть немного добрее в своих разгадках. С каждым днем, утрачивая прежний цинизм и защитный панцирь насмешек, она становилась все прозрачнее, как будто слегка истончалась. Но махаон все равно ни разу не появился: ни над дорожкой из розового гравия, ни над клумбой табака, ни возле оранжереи, ни на лугу у реки, куда они иногда все вместе ездили купаться. Сегодня потерявшая имя наконец признала: со дня на день здесь появится незнакомка. Новая, молодая, странная девушка. Совсем беспечная, не подозревающая о своих скорых, неожиданных и необратимых превращениях. Боясь даже предположить, что тогда случится с ней самой, потерявшая имя откидывается в кресле-качалке, чувствует спиной, как в столовой они пьют чай с молоком и молчат над кружевной скатертью, кое-где закапанной вареньем и заваленной черно-белым листопадом фотографий.
И все же вспоминается солнечным и одновременно туманным тот день, когда она впервые рассмеялась в этой просторной столовой и залила кофе свое любимое сиреневое платье. Поскорее промокнула салфеткой. Но было уже поздно, кофейный остров проступил, растекся и накрепко впитался в ткань. Через круглый стол, такой легкий, что, казалось, того и гляди сорвется и взлетит, она уловила внимательный взгляд Бориса. Колкие черные глаза – из-под жестких кустистых бровей. Тишина и прохлада дома царственно поглощали дыхание двух замедленных девушек. В тот день потерявшая имя была уверена: эти хрупкие грации – его племянницы или сестры. Совсем юные девушки-мотыльки. На которых с легкостью можно было не обращать внимания, которых можно было с легким сердцем не брать в расчет. Тем более если кое-кто с первого слова, с первого взгляда, еще у калитки, закружил и оторвал тебя от земли: голосом, движениями, жилетом, к которому не хватало только часов с цепочкой. И тишина ширилась в сумраке столовой, в маленьких уютных комнатах прохладного дома. Лишь звон фарфоровой молочницы. Лишь едва уловимый треск опустившейся на блюдце, почти невесомой чашки. Белая гвардия – кофейник, сахарница, солонка. На опустевшем блюде оладий – тоненький голубой ободок. А потом откуда-то издалека послышалось предложение воздушной, прозрачной Риммы воспользоваться чем-нибудь из ее гардероба.
Любимое сиреневое платье с островом так никогда и не отстиранного кофе наверняка и сейчас таится на втором этаже. Потерявшая имя могла бы отыскать его с завязанными глазами. По скрипучей визгливой лестнице, потом два раза свернуть в узком коридоре, на стенах которого – старинный гербарий в рамках. Вторая дверь от окна, бывшая комнатка Риммы. Напротив двери – трюмо и комод. В темноте комода, справа, где на створке тусклое топкое зеркало, – позвякивающий рядок медных вешалок. Потерявшая имя уверена: платье до сих пор ждет ее, окутанное лавандовой отдушкой от моли. Ей всегда казалось, что превращение в себя прежнюю возможно – из любого чудовища, из любой истории, из любой беды. Когда в доме появилась Лиля, прозрачная Римма неожиданно и бесследно пропала. Римма исчезла вечером, сразу после ужина, будто бы растворилась в сиреневом сумраке, пахнущем шиповником и бадьяном. Как будто этот странный и не совсем добрый дом проглотил за ненадобностью растратившую все силы Римму. И уничтожил все ее следы. Она больше никогда не появлялась: ни в столовой, ни в библиотеке, ни в гостиной, ни в парке. О ней с тех пор никто никогда не вспоминал. Потерявшая имя давно поняла, что ей тоже придется смириться – со всем, что уготовано девушке-призраку, его ослабевшей и исчерпанной музе. Потерявшая имя знала: это произойдет уже совсем скоро, со дня на день. Новая беспечная душа попадет в свою добровольную и такую желанную западню. И тогда этот странный, не совсем добрый дом без следа проглотит лишнюю, исчерпанную, ее самую. С этим невозможно было смириться. К этому невозможно было подготовиться. И потерявшая имя с затаенным ужасом ждала, что же будет дальше.
Через неделю, сбитый с толку, сломленный этим грубым, бессовестным побегом, Борис слег с аритмией. Лежал один в комнате, утопая в мягкой разгоряченной подушке. Ничего не делал, часами смотрел на черную листву яблони сквозь пыльный тюль огромного окна. Поначалу очень вежливо и даже жалобно просил не беспокоить, умолял не входить. Потом даже капризно, совсем незнакомо требовал тишины, будто расхворавшийся старик, раздражался от любых звуков. И особенно срывался от любого шепота, даже не сомневаясь, что они там в столовой обсуждают случившееся. Был день, когда совсем уж задумались о больнице. Но до больницы все-таки не дошло, постепенно от сердца отлегло, почти отпустило. Но Борис все равно исхудал, потемнел и редко теперь выходил из комнаты.
Она сорвалась рано утром, намеренно оставив повсюду следы разрушения, настоятельные доказательства поспешного, безоглядного бегства. Ей было тяжело, она как будто силой вырывала из земли все свои корни, безжалостно обрубив наиболее цепкие из них. Было невыносимо, было больно, ведь ее место определенно и накрепко было именно здесь, на этой даче. Она бы и осталась здесь покорно, фатально, до самого последнего дня. Но она не вытерпела, была не в силах день за днем дожидаться развязки, которая так тревожила и пугала ее. Она много думала, все-таки решилась и убегала панически, поспешно, перевернув в гостиной светильник. С тех пор повсюду обнаруживались голубые фарфоровые черепки плафона, ранящие осколки ее вольности. Она захватила с собой, а иными словами, украла пустую шляпную коробку, отлично зная, что шляпа всегда висит на вешалке, что Лиля так любит иногда надеть ее и стоять у окна, разглядывая сквозь балкон деревья и цветы. Она стащила из библиотеки несколько старинных брошюр по вязанию кружев, никогда не собираясь их листать, тем более никогда не собираясь вязать по ним кружева. Она оставила в своей комнате оскорбительный беспорядок. Упавший на бок стул, мятые салфетки на тумбочке, пустые жестянки из-под печений, брошенные в комоде платья, мятый клубок осиротевшего белья, мусор из сумочки, высыпанный прямо на подоконник, разбросанные по полу чеки и патроны истраченных помад. Ее побег нарушил тишину и сиреневый сумрак дома. О ней не молчали, о ее бегстве говорили почти каждый день – за послеобеденным чаем, отвернувшись друг от друга, заглядывая в дверные проемы, пряча глаза. Ко всему прочему, она как будто взломала ворота, что-то там повредила в проводке. Но совсем другое создало трещину в их устоявшемся размеренном мире. Ее самовольное вторжение в неуловимую суть этого места, вот что было оскорбительным. Ее способность решиться и осуществить задуманное – поспешно, безжалостно, с умышленной сценографией улик. Ей удалось нарушить устоявшиеся в этих стенах законы тайного равновесия, годами слагавшейся гармонии. Убегая, она все же сумела качнуть этот устойчивый мир. С тех пор Борис почти каждый вечер запирался в своей комнате с бутылкой сливовицы. И слушал тихую музыку, которая струилась в распахнутое окно, в ночной встревоженный сад.