Уильям Уилки Коллинз – Женщина в белом (страница 7)
– Мне приказано показать вам вашу гостиную, – сказал он, – и спросить, по вкусу ли вам ее убранство и освещение.
Я был бы чересчур привередлив, если бы эта прелестная комната не понравилась мне. Из большого окна открывался тот же радостный вид, которым я любовался утром из спальни. Мебель была дорогая и красивая. На столе посреди комнаты лежали книги в веселых переплетах, стояли прелестные цветы и изящный письменный прибор. Второй стол, у окна, был завален необходимыми принадлежностями для рисования и окантовки акварелей мистера Фэрли. К столу был приделан маленький мольберт, который я мог складывать или расставлять по усмотрению. Стены были обтянуты пестрым кретоном, пол устлан плетеными итальянскими циновками. Это была самая нарядная и уютная гостиная, которую я когда-либо видел, и я откровенно высказал свое восхищение.
Но слуга был слишком хорошо вышколен, чтобы в ответ на мои восторженные восклицания обнаружить малейшие признаки удовлетворения. С ледяной сдержанностью он поклонился и молча распахнул передо мной двери.
Мы снова вышли в коридор, завернули за угол, спустились на несколько ступенек, прошли небольшой холл и остановились перед обитой войлоком дверью. Слуга открыл ее, затем вторую, бесшумно распахнул две тяжелые портьеры из бледно-зеленого шелка, тихо проговорил: «Мистер Хартрайт», – и оставил меня одного.
Я очутился в огромной роскошной комнате с прекрасным лепным потолком. На полу лежал такой пушистый, мягкий ковер, что мои ноги утонули в нем. Вдоль одной из стен тянулся книжный шкаф из какого-то редчайшего дерева, с инкрустациями. Он был невысок, и на нем были симметрично расставлены мраморные бюсты. У противоположной стены стояли две старинные горки, вверху, между ними, висела картина под стеклом – «Мадонна с младенцем»; на позолоченной табличке, прикрепленной к раме, было выгравировано имя Рафаэля. Справа и слева от меня стояли шифоньеры и небольшие столики мозаичной работы, отделанные бронзой, переполненные дрезденским фарфором, изделиями из слоновой кости, дорогими вазами и всевозможными редкостными безделушками. Все это сверкало серебром, золотом и драгоценными камнями. В глубине комнаты на окнах были занавеси из того же бледно-зеленого шелка, что и на дверях. Поэтому свет в комнате был очаровательно мягкий, рассеянный, неясный, он упоительно подчеркивал глубокую тишину и атмосферу полного уединения, царившую здесь, и окружал непроницаемым покоем хозяина дома, устало сидевшего в огромном мягком кресле. К одной ручке кресла был приделан маленький столик, к другой – подставка для книг.
Если по наружности человека, перешагнувшего за сорок и тщательно совершившего туалет, можно судить о его возрасте (в чем я сильно сомневаюсь), то мистеру Фэрли на вид было за пятьдесят. У него было выбритое тонкое, усталое лицо, бледное до прозрачности, но без единой морщинки; крупный нос с горбинкой, большие бесцветные серые глаза навыкате с покрасневшими веками, волосы редкие, мягкие, того рыжеватого оттенка, в котором так долго незаметна седина. На нем был жилет и черный сюртук из какой-то мягкой материи, жилет и панталоны сияли безукоризненной белизной. Он был в светлых чулках, и его маленькие, как у женщины, ножки были обуты в туфельки из лаковой кожи под бронзу. Два перстня такой баснословной ценности, что даже мой неискушенный взгляд понял это, украшали его тонкие, изнеженные пальцы. Весь он выглядел чересчур хрупким, капризным, томно-нервическим и сверхутонченным, что неприятно и неестественно в мужчине, да и в женщине было бы отнюдь не привлекательно. Утренняя встреча с мисс Голкомб заранее расположила меня ко всем обитателям дома, но при виде мистера Фэрли мои симпатии мгновенно испарились.
Подойдя поближе, я увидел, что он не бездельничает, как мне показалось, а чем-то занят. Подле него на большом столе среди других редких и красивых вещей находился маленький шкафчик черного дерева, отделанный серебром. В его ящичках, обитых темно-красным бархатом, лежали древние монеты разной величины и формы. Один из этих ящичков с монетами стоял на приделанном к его креслу столике, тут же лежали замшевые полировальные подушечки, кисточки и пузырек с жидкостью. Все они ожидали своей очереди, чтобы чистить и полировать древние монеты. В хрупких пальцах он небрежно вертел нечто похожее, с моей точки зрения профана, на грязную оловянную медаль с рваными краями. Я остановился на почтительном расстоянии от его кресла и отвесил поклон.
– Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт, – сказал он капризным, каркающим голосом, в вялую безжизненность которого иногда неприятно врывались высокие, почти визгливые нотки. – Сядьте, прошу вас. Только, пожалуйста, не двигайте ваше кресло. Мои бедные нервы в таком состоянии, что всякое постороннее движение – источник неописуемых страданий для меня. Вы видели вашу студию? Ну, как?
– Я только что видел, мистер Фэрли, и уверяю вас…
Его умоляющий жест прервал меня на полуслове. Я удивленно осекся. Капризный голос соблаговолил прокаркать:
– Прошу простить меня, но, ради бога, не могли бы вы постараться говорить потише? Мои бедные нервы в таком состоянии, что я невыносимо страдаю от каждого звука. Не посетуйте на бедного инвалида. Мне приходится говорить то же самое каждому посетителю. Да. Итак, вам в самом деле нравится ваша комната?
– Я не представляю себе ничего более уютного и удобного, – отвечал я, понижая голос и начиная понимать, что нервы мистера Фэрли и его капризы – это одно и то же.
– Я так рад! Вы можете быть уверены, мистер Хартрайт, что в этом доме художники пользуются должным уважением. Здесь вам не придется сталкиваться с обычным варварским отношением англичан к служителям искусства. В юности я столько лет провел за границей, что сбросил с себя покров предрассудков. Мне хотелось бы сказать то же самое о моих соседях-аристократах – отвратительное слово, но, полагаю, мне придется употребить его, – об аристократах, живущих по соседству. В вопросах искусства это неисправимые варвары, мистер Хартрайт. Они вытаращили бы глаза при виде Карла Пятого[1], подающего кисти Тициану. Не откажите поставить этот поднос с монетами вон в тот шкафчик и подайте мне другой. Мои бедные нервы в таком состоянии, что любое усилие причиняет мне неслыханные страдания… Да. Благодарю вас.
Как иллюстрация к теории равенства, только что им провозглашенной, хладнокровное приказание мистера Фэрли очень позабавило меня. Я поставил поднос в шкаф и почтительно подал ему другой. Он начал перебирать монеты, чистить их маленькими замшевыми подушечками, возиться с ними и томно любоваться на них, продолжая в то же время разговаривать со мной.
– Тысяча благодарностей и тысяча извинений. Вы любите древние монеты?.. Да? Я счастлив, что наши вкусы совпадают еще в одном, помимо вопросов искусства. Кстати, коснемся житейского: вы довольны вашими условиями?
– Вполне, мистер Фэрли.
– Я так рад. Что еще? Да, вспомнил. Относительно моих забот о вашем благополучии, которые вы благосклонно согласились принять за то, что предоставляете мне право пользоваться вашими достижениями в области искусства. Мой камердинер зайдет к вам в конце недели, чтобы узнать, нет ли каких приказаний. И что еще? Странно, не правда ли? Мне надо было еще многое сказать, но я, кажется, все забыл. Не дернете ли вы шнурок? В том углу… Да. Благодарю.
Я позвонил, и слуга с прилизанными волосами, которого я видел впервые, неслышно появился в комнате, подобострастно улыбаясь, – лакей с головы до пят.
– Луи, – сказал мистер Фэрли, полируя свои ногти одной из замшевых подушечек, предназначенных для чистки монет, – сегодня утром я кое-что записал на моих табличках. Найдите их. Тысяча извинений, мистер Хартрайт. Боюсь, что я вам наскучил. – Он устало закрыл глаза, прежде чем я смог что-либо ответить.
Он и вправду наскучил мне, и я молча смотрел на Мадонну Рафаэля.
Лакей вышел из комнаты и вернулся с книжечкой в переплете из слоновой кости. Мистер Фэрли с легким вздохом очнулся, взял книжечку и мановением пальца велел лакею ждать дальнейших приказаний.
– Да. Именно так! – сказал мистер Фэрли, посоветовавшись с табличками. – Луи, подайте эту папку. – Он указал на папки, лежащие на полке у одного из окон. – Нет, не ту. Не с зеленым корешком! В ней гравюры Рембрандта, мистер Хартрайт. Вы любите гравюры?.. Рад, что у нас одинаковые вкусы… Папку с красным корешком, Луи. Не уроните ее!.. Вы не можете вообразить, какие муки я претерпел бы, мистер Хартрайт, если бы Луи уронил эту папку! Она не упадет со стула? Вы считаете, что она не упадет? Да? Я счастлив. Сделайте одолжение, посмотрите эти рисунки, если вы в самом деле считаете, что они в безопасности… Луи, уходите. Вы осел! Вы же видите, что я держу таблички! Долго ли я должен их еще держать? Почему вы не берете их у меня из рук?.. Тысячу извинений, мистер Хартрайт. Слуги – такие ослы, не правда ли?.. Как вам нравятся эти рисунки? Они прибыли в ужасном состоянии – мне показалось, что от них пахнет руками этих лавочников, торговцев картинами… Можете ли вы ими заняться?
Хотя нервы мои были недостаточно чувствительны, чтобы уловить запах рук каких-то плебеев, вкус мой был достаточно развит: я увидел перед собой прекраснейшие рисунки и акварели; по большей части это были великолепные образцы английской школы, и они, конечно, заслуживали более внимательного отношения со стороны их бывших хозяев.