Уильям Сароян – 60 миль в час (сборник) (страница 9)
Спустя немного я ко всему привык. И к тому, что в глазах у меня грязь, и к окоченелым рукам, и к собакам, гонявшимся за мной по темным переулкам и до смерти меня пугавшим, и даже к хромоте. Я совсем забыл о ней, и вскоре хромота прошла, я стал ходить пешком и ездить на велосипеде с большим фасоном, шикарно заворачивал на углах и лихо проскакивал между машинами.
Ложился спать я только в час ночи, а в семь утра уже звенел будильник. На сон приходилось едва шесть часов. А требовалось мне тринадцать. Как мне не хотелось вставать с постели! Слишком уж было холодно. Но я все-таки вставал, наскоро завтракал, вскакивал на велосипед и мчался в школу, потому что знал, что увижу там Эмми Хэйнс.
Целыми днями меня клонило ко сну. Эмми Хэйнс сидела рядом, через проход, а я, бывало, так устану, что сплю с открытыми глазами. Учительница, наша бедная миссис Хагерти, которая умерла в 1932 году, шестидесяти семи лет от роду, вызовет меня, бывало, и задает мне вопросы, а я глух и слеп ко всему на свете. Я грезил одной Эмми Хэйнс, которая сидела рядом, через проход. Чтобы я прозрел, миссис Хагерти дергала меня за ухо.
В один прекрасный день я склонил голову на руки и заснул мертвым сном прямо в классе. Миссис Хагерти меня разбудила. Она была здорово сердита, и я ее вполне понимаю.
— Молодой человек, — сказала она, — вы не в гостинице, а в классе.
Я клевал носом примерно до половины четвертого, пока не кончались уроки, и тогда наконец просыпался.
Я выбегал из школы, вскакивал на велосипед, мчался в город, вбегал в телеграфную контору, надевал свою курточку и фуражку и принимался за работу.
Дошло до того, что я совсем запустил ученье. Стоило мне сесть за парту, как я тотчас же засыпал, чувствуя, что Эмми Хэйнс тут, где-то рядом.
Однажды, когда я проснулся и зевал во весь рот, я заметил, что она на меня смотрит.
После уроков, вижу, она идет по коридору с другой девочкой, у которой тоже был богатый папа. А папаша Эмми Хэйнс был, пожалуй, самым большим богачом в городе. И почему я в нее влюбился, не знаю. Может быть, потому, что она была такая упитанная и от нее так хорошо пахло. Я узнал бы ее запах, наверно, за целый квартал.
Так вот, я пошел за ней по коридору и решил с ней заговорить. До этого я ни разу не сказал ей ни слова. Догоняю ее и другую богатую девчонку, они остановились и ждут, что я им что-нибудь скажу, а я пытаюсь открыть рот и чувствую, что у меня свело челюсти. Рассердились обе ужасно, особенно Эмми, оскорбленно фыркнули и пошли, отпуская замечания по поводу некоторых мальчиков в школе, в том числе и меня.
В тот вечер было чудовищно холодно, а на улицах темно, как никогда. Было мучением развозить телеграммы в маленькие домики по темным улицам зимой, когда каждый здравомыслящий человек сидит дома, у натопленной печки. Ей-богу, я чувствовал себя отвратительно. Да еще Эмми Хэйнс так ко мне отнеслась. Это было самое худшее. Мне казалось, я умру, если Эмми Хэйнс не поймет, какой я молодец, что разъезжаю на велосипеде всю ночь по темным закоулкам, в кромешной тьме, где бешеные псы гоняются за мной, а дома от меня прячутся и все насквозь пронизано морозом. Я умру, если Эмми Хэйнс не признает меня и не согреет своим сытым теплом, которым так и пышет от нее. Я просто лягу спать однажды ночью и больше никогда не проснусь, если она будет так ужасно ко мне относиться.
В школе я стал чаще поглядывать на нее, но она обращалась со мной все хуже и хуже. Даже не смотрела на меня.
Однажды я положил к ней на парту любовную записку. Там было сказано: «Эмми, я люблю вас. Дьюи». А она отдала записку миссис Хагерти, и миссис Хагерти сказала:
— Молодой человек, это вы написали такое ужасное письмо?
— Да, мэм, — сказал я.
— Ступайте к директору, — сказала она.
Я пошел.
Мистер Боулер, директор, был настоящий богатырь. Он сказал:
— В самом деле, мальчик? Это ты написал письмо?
— Да, сэр, — говорю я.
— Ты что, не понимаешь, кто такая Эмми? — сказал он, а потом добавил: — Или, наоборот, очень хорошо понимаешь?
— Что ж, — говорю, — я знаю, что у ее отца куча домов и магазинов тут, в городе, и уйма земли в деревне. Я знаю, что он богач.
— И все-таки ты написал ей письмо?
— Да, сэр.
— Это одно из самых трогательных любовных посланий нашего времени, — сказал он. — Но все равно я должен тебя наказать. Сегодня до конца дня ты будешь моим ординарцем. Я слишком устал, чтобы задать тебе трепку.
И я исполнял обязанности его ординарца до конца уроков. Он послал меня за шесть кварталов от школы, к Пабсту, за двумя бутербродами с ветчиной и двумя бутылками клубничной шипучки и заставил меня съесть один бутерброд и выпить одну бутылку шипучки.
— А теперь, — сказал он, — я все-таки считаю своим долгом сказать тебе одну вещь. Откажись ты от своей любви к Эмми Хэйнс.
— Почему?
— Смысла нет. Она дочь богача. Ты сын бедняка. Не выйдет дело.
Это было ужасно, но я подумал, что мистер Боулер прав.
— Может быть, она меня любит, только не знает сама, — сказал я.
— На это рассчитывать не приходится, — сказал мистер Боулер. — Забудь ее, и все тут. Иначе наживешь кучу неприятностей. С чего ты написал это письмо?
— Я люблю ее, — сказал я.
— Ну что же, — сказал он, — написано здорово.
Зима тянулась долго, и в газете писали, что это самая холодная зима с 1854 года.
Я долго еще не переставал любить Эмми Хэйнс. Я видел, как она катается в шикарных автомобилях с сынками богатых родителей, и мне казалось, я умру с горя.
Но это было вроде хромоты. Бальзамическая мазь Слоуна вылечить меня от любви не могла, зато могло вылечить нечто другое — время; первоначальный вид бальзама, так сказать.
В один прекрасный весенний день, когда сияло солнце и весь мир был пронизан теплом, я обнаружил, что исцелился.
Дело было так: я ехал па велосипеде по городу и вдруг вижу Эмми Хэйнс в шикарном зеленом «Бюике» рядом с самым чванливым сопляком в мире Эвереттом Родсом.
Мне представился великолепный случай поставить Эмми Хэйнс на место. Подумать только: не полюбить такого молодца, как я, после того как я признался ей в любви, да еще раскатывать в автомобиле с таким сопляком, как этот Эверетт Родс!
Я поравнялся с их машиной и произвел губами и языком некий весьма громкий звук, который был слышен за целый квартал, а потом покатил по улице, выделывая на велосипеде акробатические трюки.
Итак, что же? Я пришел к выводу, что не нуждаюсь ни в каких паршивых заочных курсах по каким бы там ни было предметам. Нога моя зажила окончательно. Кончилась самая холодная зима с 1854 года. И от любви к Эмми Хэйнс я тоже избавился.
В честь этих великих достижений я и проделал ряд грандиозных акробатических трюков на велосипеде.
Однажды утром вхожу я в контору, а наш бухгалтер миссис Гилпли надевает пальто и шляпу, и из глаз у нее текут слезы.
А на дворе стоял апрель, и что мне было до того, что я всего-навсего грошовый конторщик в каком-то паршивом похоронном бюро! Разве у меня нет новой шляпы и новых ботинок? Разве Южная Тихоокеанская не отправляет по субботам специальные поезда на Монтерей по удешевленному тарифу? И разве я не собираюсь завтра в Монтерей, на взморье?
Поработаю, думал я, в субботу до полудня, проглочу в кафе у Чарли роскошный шницель за пятнадцать центов, потом — скорее на Южный Тихоокеанский вокзал, куплю себе специальный праздничный билет до Монтерей и обратно, сяду в поезд — и буду свободен, как птица, с половины субботы до утра понедельника. Куплю себе иллюстрированный журнал и буду читать рассказы всю дорогу до Монтерей.
Но вот вхожу я в контору, а миссис Гилпли, бухгалтер, надевает пальто и шляпу, и из глаз у нее текут слезы.
Я перестал насвистывать и огляделся. Все было тихо. Дверь в кабинет мистера Уайли была чуть-чуть приоткрыта, так что, надо думать, он уже пришел. Никого больше в конторе не было. Время было двадцать минут девятого, и слышно было, как громко тикают часы, которых вы обычно не замечали.
— Доброе утро, миссис Гилпли, — сказал я.
— Доброе утро, Джо, — сказала она.
Я не пошел к своему шкафчику повесить шляпу, а затем и к своему столу, потому что почувствовал, что тут что-то неладно. Мне казалось невежливым повесить шляпу и усесться за стол, не разузнав сначала, что случилось и почему миссис Гилпли надевает пальто и шляпу и плачет. Миссис Гилпли была старая дама, у нее росли усы, она сильно сутулилась, руки у нее были сухие, морщинистые, и никому она не нравилась, но на дворе стоял апрель, а у меня была новая шляпа и новые ботинки, и ведь я работал с миссис Гилпли в одной конторе еще с сентября, всю зиму напролет, и не то чтобы ее любил, — я не сходил по ней с ума, — но она была добродушная старая дама, и я не мог так просто пойти и повесить шляпу и как ни в чем не бывало начать свой рабочий день.
Я должен был с ней сначала поговорить.
— Миссис Гилпли, — сказал я, — что-нибудь случилось?
Она кивнула на полуоткрытую дверь в кабинет мистера Уайли и подала мне знак, чтобы я не разговаривал, а просто бы пошел повесил шляпу и принимался за работу.
«Понимаю, — подумал я. — Он ее выгнал».
После стольких-то лет!
— Миссис Гилпли, — сказал я, — может быть, вы потеряли свое место? А?
— Я заявила об уходе, — сказала она.
— Неправда, — сказал я. — Ничего вы не заявляли. Я не младенец. Меня не проведешь.