18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Уильям Сароян – 60 миль в час (сборник) (страница 28)

18

Кто-то спросил:

— Ты немец?

Герман сказал:

— Да.

Кто-то спросил:

— А ты кайзера ненавидишь?

Герман сказал:

— Нет, я никого не ненавижу.

Тут кто-то ударил Германа по лицу. Кто-то другой подставил ему ножку, и он упал. Еще кто-то прыгнул на него, и все стали его бить кулаками и ногами.

Все это не заняло и двух минут. Все так же быстро кончилось, как и началось. Ведь мы считались маленькими солдатами. Нас считали защитниками порядка.

Когда у Германа пошла носом кровь, его спросили:

— Ну, а теперь ты ненавидишь кайзера?

И он закричал:

— Нет! Я ненавижу вас!

Когда увидели, что он все равно не станет ненавидеть кайзера, ему дали встать. Над ним смеялись и передразнивали, как он плачет. Шли за ним следом, толкали, били сзади и пинали всю дорогу до его дома издевались над ним. А он шел шагом до самого дома, так и не побежал. Когда он стал подыматься по ступенькам крыльца, из дома вышла его мать и увидела его. Она бросилась к сыну и помогла ему войти в дом. Ни слова не сказала она мальчишкам, так она была потрясена. Ребята постояли немного перед домом, хохотали и ругались, а потом ушли.

В тот вечер, когда мы легли, я сказал моему брату Крикору:

— Крикор, ты ненавидишь немцев?

А Крикор сказал:

— Что?

Я повторил:

— Ты ненавидишь немцев?

Некоторое время он ничего не говорил, но я знал, что он думает.

— Ненавижу немцев? Нет, — сказал он. — Не знаю, кого и что я ненавижу, но кое-что ненавижу наверное. Вот то, что они сегодня сделали. Это вот мне ненавистно. Вот это я ненавижу.

Мисс Гамма говорила, что мне нужно постричься; мама говорила, что мне нужно постричься; мой брат Крикор говорил, что мне нужно постричься.

Все говорили:

— Когда ты наконец пострижешься?

Был в нашем городе очень крупный торговец виноградом, по имени Хентингтон, который каждый день покупал у меня вечернюю газету. Это был человек двухсот сорока фунтов весом, у него было два «Кадиллака», шестьсот акров земли под виноградом аликанте, больше миллиона долларов в банке, а голова у него была маленькая, совсем лысая. Он посылал людей с железнодорожных складов за шесть кварталов посмотреть мою голову.

— Ай да Калифорния, что и говорить! — кричал он часто на всю улицу. — Вот где климат, вот где здоровье! Боже мой, что за волосы!

Мисс Гамма очень резко высказывалась о моей голове.

— Я не называю имен, — говорила она, — но, если один молодой человек из нашего класса не сходит в парикмахерскую в ближайшие дни, его переведут в исправительную школу.

Имен она не называла, только при этом смотрела на меня.

— Это что за фантазия? — сказал мой брат Крикор.

— А ты помнишь Самсона? — говорю я. — Помнишь его ярость, когда его остригли?12

— Это совсем другое дело, — сказал Крикор. — Ты не Самсон.

— Ах, нет? — говорю. — А ты почем знаешь? Откуда ты взял?

Однажды я спал на траве под ореховым деревом в нашем дворе. С дерева слетел на траву воробей и, прочирикав мне что-то в самое ухо, разбудил меня. Стоял теплый зимний день, и весь мир спал. Повсюду было тихо. Никто никуда не спешил. Единственно, что было слышно, это радостное безмолвие действительности. Ах, господи, до чего хорошо было жить! Как хорошо, когда на свете есть у вас маленький домик с большой верандой для долгих летних дней и вечеров. Комнаты со стульями, столами и кроватями. Пианино. Печка. Картинки из воскресного журнала на стенах. Хорошо жить на свете!

Я был так доволен всем окружающим, что стал мечтать о разных местах, которых никогда не видал. Волшебные города мира: Нью-Йорк, Лондон, Париж, Берлин, Вена, Константинополь, Рим, Каир. Улицы, дома, люди. Окна и двери. Поезда, корабли в море. Самые яркие мгновения всех времен. Это было в 1919 году, и мне привиделся сон, будто все живое живет бесконечно. Мне снилось, что упадку и смерти пришел конец.

Тут с дерева слетел воробей и разбудил меня.

Я открыл глаза, но не двигался.

Никогда прежде я не слышал щебета птицы так ясно. То, что я услышал, показалось мне новым и удивительным, но в то же время простым и старым, как мир. Казалось, я слышу: «Плачь, плачь, плачь!» Но эту печальную песню птичка моя исполняла самым жизнерадостным тоном. Ни звука перед тем не было слышно во всем мире, и вдруг я встрепенулся от выразительного щебета воробья. На мгновение, пока я еще был в полусне, все это показалось мне вполне естественным: птица, говорящая со мной, и поразительное несоответствие между смыслом и тоном песни. С одной стороны — скорбь, с другой — радость.

Я вскочил на ноги, и воробей в страшном испуге упорхнул. Что до меня, я почувствовал себя так хорошо, что решил сходить к парикмахеру.

Был на Марипоза-стрит один парикмахер, армянин, по имени Арам. Большую часть времени он проводил в том, что читал «Асбарец» и другие армянские газеты, крутил папироски, курил и поглядывал на прохожих. Ни разу я не видел, чтобы он кого-нибудь стриг или брил, хотя, вероятно, кто-нибудь и заходил к нему по ошибке, в простоте душевной.

Я отправился в парикмахерскую Арама на Марипоза-стрит и застал его сидящим за столом с армянской книжкой в руках.

— Не можете ли вы меня постричь? — спросил я по-армянски. — У меня есть двадцать пять центов.

— А, — сказал он, — рад вас видеть. Как вас зовут? Присядьте. Я сварю сперва кофе. Превосходная шапка волос у вас на голове.

— Все говорят, мне нужно постричься, — сказал я.

— Вот так они всегда, эти люди, — сказал он. — Вечно указывают, что вам нужно делать. А что в том худого, если волосы? Ну зачем им соваться? Деньги, твердят, зарабатывай. Ферму покупай. То то, то другое. Ну что бы им оставить человека в покое!

— Так как же? — спросил я. — Можете вы постричь меня наголо, чтоб об этом и разговора больше не было?

— Кофе, — сказал парикмахер. — Глотнем сперва по капельке кофе.

В заднем помещении у него была небольшая газовая плита, водопроводный кран и раковина, полка с кофейными чашечками, блюдечками и ложечками, ключ для консервных банок и разные другие вещи.

Он принес мне чашечку кофе, и я удивился, как это я раньше никогда к нему не заходил, к самому, быть может, интересному человеку во всем городе. Ему было лет пятьдесят, а мне одиннадцать. Ростом он был не больше меня, да и весом не больше, а лицо у него было как у человека, который много испытал, много знает, но не перестал любить людей, не озлобился.

Его взгляд, казалось, говорил: «Мир? Я знаю все о нашем земном мире. Злоба и скупость, ненависть и страх, порочность и гниль. Пусть так, но я его люблю, каков он есть».

Я поднес чашечку ко рту и отхлебнул горячей черной жидкости. Это было вкуснее всего, что я когда-либо пробовал.

— Садитесь же, — сказал он по-армянски. — Спешить нам некуда. С делом успеется. Волосы ваши за какой-нибудь час длиннее не вырастут.

Я сел, и он стал рассказывать мне о том о сем.

Он рассказал мне про своего дядю Мизака родом из Муша.

Мы выпили кофе, потом я сел в кресло, а он стал меня стричь. Остриг он меня из рук вон плохо, гораздо хуже, чем меня стригли бесплатно в школе парикмахеров за железной дорогой. Но он рассказал мне про своего бедного дядю Мизака, а ни один из учеников-парикмахеров за железной дорогой не мог бы выдумать такого рассказа. Да и все они вместе взятые не в состоянии были бы это сделать. Я ушел из его парикмахерской очень плохо постриженный, но мне было все равно. Да он и не был вовсе парикмахером. Он только делал вид, что занимается стрижкой и бритьем, чтобы жена его не слишком к нему приставала. Он занимался этим только затем, чтобы удовлетворить общественное мнение. Все, что ему было нужно, это почитать книжку да поболтать с приличными людьми.

— Мой бедный дядя Мизак, — сказал парикмахер, — родился много лет назад в Муше. Парень он был необузданный, но разбойником не был. Он буйствовал только против тех, кто воображал себя силачами. Он мог побороть, один против двоих, любых парней в городе, да если нужно — еще со всеми их папашами и мамашами в придачу.

Ну, все говорили моему бедному дяде Мизаку: «Мизак, ты очень сильный. Почему бы тебе не стать борцом и не зарабатывать деньги?»

И вот он стал борцом. Ему не исполнилось еще и двадцати лет, а он уже поломал кости восемнадцати противникам. Деньги он проедал, пропивал, а остаток раздавал детям. Не хотел он денег, не любил их...

— Да, — сказал парикмахер, — это было давно. Теперь каждому подавай только деньги. Ему говорили, что когда-нибудь он о деньгах пожалеет, и, конечно, люди были правы. Ему говорили, чтобы он берег свои деньги, потому что когда-нибудь он потеряет силу и не сможет бороться и не станет у него больше денег. И вот такой день пришел. Стукнуло дяде Мизаку сорок лет, потерял он свою силу, и денег у него не стало. Над ним все смеялись, и он ушел из дому. Уехал в Константинополь, а из Константинополя в Вену.

— В Вену? — сказал я. — Ваш дядя Мизак был в Вене?

— Ну да, конечно, — сказал парикмахер. — Мой бедный дядя Мизак побывал во многих местах. В Вене он не мог найти работы и поехал в Берлин. Ах, вот это так город! Ну что за город! Берлин. Там мой бедный дядя Мизак тоже не мог работы найти.

Парикмахер стриг меня кое-как. Я видел черные волосы на полу и чувствовал, что голове моей все холоднее и холоднее и что становится она все меньше и меньше.