реклама
Бургер менюБургер меню

Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 5 (страница 29)

18

— Урр…

Но отец поднял руку — и замолчали. Тихо стало.

— Мы чужой пистолет тоже слышали, — сказал Джордж. — Ты не задет пулей?

— Нет, — сказал отец. — Я дал им первыми выстрелить по мне. Вы все слышали. Вы, ребята, знаете мой «дерринджер» и сможете подтвердить под присягой.

— Да, — сказал Джордж. — Мы все слышали.

Отец оглядел собравшихся, медленно обошел взглядом все лица.

— Есть кто-нибудь здесь, желающий оспорить мои действия? — спросил он.

Но ни звука в ответ, ни даже шороха. Собранные в кучу негры так и стоят неподвижно под охраной белых северян. Отец надел шляпу, взял у Друзиллы урну, подсадил в седло, вернул ей урну. Затем снова оглянулся на всех.

— Выборы состоятся у меня на усадьбе, — сказал он. — Назначаю Друзиллу Хок уполномоченным по голосованию и подсчету голосов. Есть желающие возразить?

Опять наши набрали в грудь воздуху, и опять отец остановил их, подняв руку.

— Не теперь, ребята, — сказал он. Повернулся к Друзилле. — Езжайте домой. Я загляну к шерифу и затем догоню.

— Так мы и пустим тебя одного, — сказал Джордж Уайэт. — Часть наших поедет с Друзиллой. А остальные — с тобой.

Но отец не разрешил.

— Мы ведь боремся за мирный правопорядок и закон, — сказал он. — Я заявлю, как было, и приеду. А вам сказано — езжайте.

И мы направились домой — бойцы эскадрона и еще человек сто; въехали в ворота, а впереди всех Друзилла с избирательной урной на луке седла; подъехали к хибаре, где собрались коляски и пролетки, и Друзилла, передав мне урну, спешилась, взяла опять урну и пошла к крыльцу — но внезапно застыла на месте. Мы с ней, пожалуй, одновременно вспомнили, хватились, и даже все другие, по-моему, почувствовали вдруг что-то неладное. Потому что прав был, по-моему, отец, говоря, что женщины не сдаются — их не принудишь выпустить из рук ни победу, ни даже поражение. И мы остановились, запнулись — тетя Луиза и другие вышедшие женщины встали препоной на крыльце; и тут, протиснувшись, проехав мимо меня, спрыгнул с лошади отец рядом с Друзиллой. Но тетя Луиза и не взглянула на него.

— Значит, не обвенчались, — сказала она.

— Я забыла, — сказала Друзилла.

— Ты забыла? Забыла?

— Я… — сказала Друзилла. — Мы…

Тетя Луиза взглянула наконец на всех нас; прошлась взглядом по нашему конному строю, скользнула и по мне, как по чужому.

— А это кто такие, позволь узнать? Твой свадебный кортеж забывчивых? Поезжане убийств и разбоя?

— Они голосовать приехали, — сказала Друзилла.

— Голосовать, — сказала тетя Луиза. — Вот как. Голосовать. Заставила родную мать и брата жить под кровлей прелюбодеяния и блуда и думаешь, что заставишь еще и в избирательной будке жить — такое-то прибежище ты нам избрала от насильства и кровопролития? Подай мне этот ящик.

Но Друзилла стояла, не двигаясь, в порванном платье с измятой фатой и венком, криво свисающим с волос на двух шпильках. Тетя Луиза спустилась с крыльца; неясно было, что она хочет делать; мы глядели с седел, как она выхватила у Друзиллы урну и отшвырнула далеко в сторону.

— Иди в дом, — сказала она.

— Нет, — сказала Друзилла.

— Иди в дом. Я пошлю за священником сама.

— Нет, — сказала Друзилла. — Это выборы. Пойми же. Я — уполномоченный по голосованию.

— Идешь ты в дом?

— Я же не могу. Я назначена, — сказала Друзилла тоном девочки, которую застали играющей в грязи. — Джон сказал, что я…

Тетя Луиза заплакала. Она стояла, плача, в своем черном платье, и вязанья при ней не было, и это в первый раз я ее здесь видел без платочка; подошла миссис Хэбершем, увела ее в комнату. Затем проголосовали. С этим тоже недолго возились. Урну поставили на чурбак, куда Лувиния корыто ставит стирать, Ринго принес пузырек с соком лаконоса и лоскут старой бумажной шторы — из него нарезали бюллетеней.

— Кто хочет выбрать достопочтенного Кэссиуса К. Бенбоу в федеральные исполнители, те пишут в бюллетене «Да», кто против, пишет «Нет», — сказал отец.

— А я сам всем напишу, и сэкономим время, — сказал Джордж Уайэт. Взял нарезанную стопку и, уперев на седло, стал писать, и тут же у него брали готовую бумажку и бросали по очереди в урну; Друзилла вызывала по фамилиям. Было слышно, как в хибаре не кончила еще плакать тетя Луиза; остальные дамы наблюдали за нами в окно. Голосование кончилось быстро.

— Чего еще считать, валандаться, — сказал Джордж. — Все проголосовали «нет».

Вот и все. Они поехали затем обратно в город и урну с собой повезли, а Друзилла — в порванном подвенечном платье, с фатой и съехавшим с волос венком — и отец стояли у чурбака, провожая. Но теперь и сам отец не смог бы остановить их возглас. Он взлетел, и снова, и опять, истошно-высокий, нестройный и яростный, каким не раз летел на северян в дыму и топоте копыт:

— Ур-ра-а-а Друзилле! Ур-ра-а-а Джону Сарторису! Ур-ра-а-а-а!

ЗАПАХ ВЕРБЕНЫ

Произошло это сразу после ужина. Только я сел за стол к лампе и раскрыл своего Коука[47], как услышал в коридоре шаги профессора Уилкинса, затем услышал тишину (в момент, когда он взялся за дверную ручку, не постучав), и мне следовало бы догадаться. Толкуют о предчувствиях, но никакого предчувствия у меня не было. Я слышал, как он поднимается по лестнице и идет по коридору, приближаясь, и ничего не прозвучало мне в его шагах, потому что хоть я прожил у них вот уже три учебных года[48] и хоть и он и миссис Уилкинс звали меня дома просто по имени, но профессор никогда не входил ко мне без стука, как я к нему или к ней не вошел бы.

Дверь стремительно распахнулась, посланная до отказа вперед одним из тех движений, какими рано или поздно согрешает тягостно-неукоснительная корректность педагога, и он стал на пороге со словами:

— Баярд, Баярд, сын мой, дорогой сын мой.

Мне бы следовало предвидеть, быть наготове. А возможно, я и был наготове, потому что помню: прежде чем встать, я аккуратно закрыл книгу и даже место отметил, до которого дочитал. Профессор Уилкинс суетился, подавал мне что-то — мою шляпу и плащ, — и я взял, хотя плаща не нужно было, разве что я уже успел подумать (стоял октябрь, но на зиму еще не повернуло), что дожди и холода наступят прежде, чем я вернусь в эту комнату, если только вернусь, и мне понадобится плащ на обратном пути, — а в голове у меня стучало: «Эх, пусть бы вчера профессор так вошел, пусть бы вчера распахнулась и грохнула дверь, чтоб я успел, был рядом с ним, когда это стряслось и он упал, лег где-то в грязь и пыль».

— Ваш Ринго ждет внизу, на кухне, — сказал профессор. Лишь годы спустя кто-то мне рассказал (должно быть, он же, Уилкинс), как Ринго с ходу оттолкнул кухарку, прошел прямо в библиотеку, где сидели Уилкинс с женой, сказал без околичностей: «Сегодня утром убили полковника Сарториса. Скажите Баярду, что я жду на кухне» — и вышел, они и рта раскрыть не успели. — Проехал сорок миль, но от еды отказался.

Мы уже шли к двери — двери, за которой я прожил три года с сознанием неминуемости случившегося сегодня, да, теперь я знал, что ждал этого, и, однако же, шаги в коридоре ничего мне не сказали.

— Не могу ли я хоть чем-нибудь быть полезен?

— Да, сэр, — сказал я. — Свежую лошадь для Ринго. Он не захочет остаться.

— Конечно же, берите мою, берите лошадь миссис Уилкинс, — не сказал, а выкрикнул он, хотя все тем же хлопотливым тоном, и оба мы, пожалуй, в одно время почувствовали комизм его слов: кобылка, которую запрягали в плетеный фаэтончик миссис Уилкинс, была коротконогая и пузатая, точь-в-точь пожилая незамужняя учительница музыки; меня словно холодной водой обдало, и это было мне полезно.

— Благодарю вас, сэр, — сказал я. — Мы обойдемся. Мне дадут для него лошадь на конюшне, где я держу свою.

Да, немного поостыть было полезно — еще не кончив, я уже сообразил, что и этого не нужно будет, что Ринго заехал сперва в конюшню и все устроил, обе лошади уже оседланы и ждут здесь, привязанные у забора, и нам не придется давать крюку Оксфордом. Люш бы не додумался, он прямо бы явился в колледж, в дом профессора Уилкинса, передал бы свое известие, спокойно сел бы, предоставив мне остальное. Но Ринго не таков.

Я вышел из комнаты, профессор за мной. И до самой той минуты, когда мы с Ринго выехали в густую, душную, пыльную тьму, чреватую запоздалым равноденственным поворотом солнца на зиму и томящуюся, словно женщина в тягостных родах, он все время был где-то рядом со мной или чуть позади, а где точно, я не знал и не интересовался. Он явно подбирал слова, чтобы предложить мне еще и свой пистолет. Я почти слышал: «Ах, злосчастная страна, — еще и десяти лет не прошло, как от лихорадила, и снова люди убивают друг друга и снова платят каинову подать его же монетой». Но вслух он так ничего и не произнес. Только шел где-то рядом или сзади, пока я спускался по лестнице в холл, где ждала миссис Уилкинс — седая, худенькая, напоминавшая мне мою бабушку не по внешнему сходству, а потому, возможно, что она знавала бабушку, — стояла вод люстрой, подняв навстречу мне застывшее в тревоге лицо, на котором читалось: «Взявший меч от меча и погибнет»[49] (точно такое бы выражение было у бабушки сейчас), а я шел, обязан был подойти к ней, не потому, что был внуком бабушки и прожил у миссис Уилкинс те три гада, что проучился в колледже, не потому, что сыну ее, убитому в последнем почти что бою девять лет назад, было примерно столько же, сколько сейчас мне, а потому, что теперь я был Сарторис (Сарторис, старший в роду — это проблеснуло вместе с мыслью: «Вот оно и стряслось», когда профессор встал на дороге). Я был дорог ей не меньше, чем мужу ее, но она не стала предлагать мне лошадь и оружие, ибо женщины мудрее мужчин, иначе бы мужчины не затянули войну еще на два гада, когда уже поняли, что побиты. Щупленькая, не выше бабушки, она просто положила руки мне на плечи и сказала: