Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 10 (дополнительный) (страница 181)
II
И вот эти люди — марионетки, бумажные куклы; эта ситуация — тупик, моралите, спектакль с рекламой патентованных лекарств — назовите, как вам угодно, — ни с того ни с сего свалились на дядю холодным поздним вечером за месяц до Рождества, и все, что дядя счел уместным, все, что он был расположен или счел необходимым сделать, — это вернуться к шахматной доске, передвинуть пешку и сказать: «Твой ход», словно ничего подобного не случилось, да и вообще на свете не было; он не просто от этого отмахнулся, он все это отбросил и отверг.
Но он, Чарльз, пока что никакого хода не сделал. И на этот раз упрямо повторил:
— Все дело в деньгах.
И дядя на этот раз тоже повторил — отрывисто, кратко, даже резко:
— В деньгах? Этому мальчишке плевать на деньги. Он наверняка терпеть их не может, он умирает от злости всякий раз, когда ему приходится таскать с собой пачку банкнот для какой-нибудь покупки или поездки. Если б дело было только в деньгах, я о нем бы никогда и не услышал. Ему бы не понадобилось врываться ко мне в десять вечера сначала с царским указом, потом с лживым заявлением, потом с угрозой — и все лишь для того, чтобы помешать своей матери выйти замуж за человека, у которого нет денег. Даже если б у этого человека совсем не было денег, а ведь в случае с капитаном Гуальдресом это, может, и не соответствует действительности.
— Допустим, — сказал он, Чарльз, очень упрямо. — Он не хочет, чтобы его мать или сестра вышла за этого иностранца. Капитан Гуальдрес ему просто не нравится, и этого более чем достаточно.
Теперь дядя и в самом деле перестал говорить; он сидел за шахматной доской и ждал. Потом он заметил, что дядя смотрит на него — неотрывно, задумчиво и очень строго.
— Ладно, ладно, — сказал дядя. — Ладно, ладно, ладно.
Он смотрел на него, Чарльза, и тот почувствовал, что еще не разучился краснеть. Но ему пора было привыкнуть к этому — или, по крайней мере, к тому, что дядя наверняка это помнит, пусть даже у него, Чарльза, это выскочило из головы. Тем не менее он не сдал своих позиций, не опустил голову и, хотя лицо его залил горячий румянец, ответил дяде таким же неотрывным взглядом и словами:
— Да еще и притащил с собой сестру, чтобы заставить ее соврать.
Дядя смотрел на него, теперь уж не насмешливо, даже не пристально, просто смотрел, и все.
— Почему те, кому семнадцать… — сказал дядя.
— Восемнадцать, — сказал он. — Или почти.
— Ладно, — сказал дядя. — Восемнадцать или почти — почему они так уверены, что восьмидесятилетние старики вроде меня не способны принять как должное, отнестись с уважением или даже просто вспомнить, что молодые понимают под страстью и любовью?
— Возможно, потому, что старики уже не способны увидеть разницу между этими чувствами и обыкновенными приличиями — вроде того, чтобы холодным поздним декабрьским вечером не тащить свою сестру за шесть миль с целью заставить ее соврать.
— Ладно, — сказал дядя. — Значит, до тебя дошло. Надеюсь, этого достаточно? Видишь ли, я знаю одного восьмидесятилетнего старика пятидесяти лет от роду, который не сомневается, что семнадцати-, восемнадцати— и девятнадцатилетний — да и шестнадцатилетний тоже — способен на все, и уж во всяком случае на страсть и любовь или на соблюдение приличий, или на то, чтобы ночью притащить свою сестру за шесть или двадцать шесть миль с целью заставить ее соврать, взломать сейф или совершить убийство — если, конечно, ему пришлось ее тащить. Ее никто не заставлял сюда ехать — я, по крайней мере, наручников на ней не видел.
— Однако она приехала, — сказал он, Чарльз. — И соврала. Она отрицала даже то, что они с капитаном Гуальдресом обручились. Но когда ты прямо спросила ее, любит ли она его, она сказала «да».
— И за эти слова ее выдворили из комнаты, — сказал дядя. — Это произошло после того, как она сказала правду, на что я, между прочим, считаю способными семнадцати-, восемнадцати— и даже девятнадцатилетних, когда тому находится причина. Она явилась сюда, они оба явились сюда, заранее условившись, как будто мне врать. Но она испугалась. И тогда каждый из них попытался использовать другого для достижения цели. Только цели-то у них разные.
— Однако, убедившись, что у них ничего не вышло, они оба отступили. Он отступил очень быстро. Он отступил почти так же глубоко, как и начал. Мне на минутку показалось, что он вот-вот вышвырнет ее в прихожую, словно она тряпичная кукла.
— Да, — сказал дядя. — Слишком быстро. Как только он убедился, что на нее полагаться нельзя, он отбросил этот план и решил испробовать что-нибудь другой. А она отступила еще раньше. Как только начала понимать, либо что от него толку не будет, либо что я не собираюсь принимать их слова на веру и, значит, от меня наверное тоже толку не будет. Таким образом, они оба уже решили испробовать что-нибудь другое, и это мне не нравится. Ибо они опасны. Опасны не потому, что глупы — глупость в этом возрасте (прошу прощенья, сэр) вполне естественна, — а потому, что никогда не встречали никого, кто внушил бы им достаточно уважения или страха, чтобы они ему поверили… Твой ход.
Казалось, что вопрос исчерпан; во всяком случае, для дяди; было ясно, что, по крайней мере на эту тему, от него ни слова больше не добиться.
Видимо, вопрос был и впрямь исчерпан. Он сделал ход. Он задумал этот ход очень давно, еще раньше, чем дядя, если считать не только то время, которое уже истекло, а то, которое еще длится, как это делают летчики — ведь ему не требовалось совершить посадку, достаточно длительную, чтобы отбросить вторгшегося противника, а потом снова подняться в воздух, как это требовалось дяде. Своим конем он дал шах и дядиной королеве, и ее ладье. После чего дядя уступил ему пешку, и он, Чарльз, сделал ход, потом ход сделал дядя, а потом, как всегда, все было кончено.
— Может, мне надо было взять королеву двадцать минут назад, когда представилась возможность, а ладью уступить, — сказал он.
— Всегда, — сказал дядя, начиная разбирать белые и черные фигуры, между тем как он, Чарльз, протянул руку к ящику на нижней полке подставки. — Чтобы взять одновременно и ту и другую, тебе надо было сделать два хода. А конь может двигаться на две клетки одновременно и даже в двух направлениях одновременно. Но он не может сделать два хода зараз, — добавил дядя, подталкивая к нему черные фигуры. — Теперь белыми буду играть я, вот ты и попытайся.
— Уже одиннадцатый час, — сказал он. — Почти половина одиннадцатого.
— Да, — сказал дядя, расставляя черные фигуры, — это часто бывает.
— Мне, наверное, пора спать, — незамедлительно и очень ласково отозвался дядя. — Ты не возражаешь, если я еще посижу?
— Может, это будет даже лучше, — сказал он, Чарльз. — Ведь, наверное, очень интересно заставать врасплох самого себя.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал дядя. — Разве я не говорил, что до тебя дошло? Будешь ты играть или не будешь, а фигуры по местам расставь.
Вот и все, что он тогда узнал. Ничего другого он даже и не заподозрил. Но он быстро учился — или быстро схватывал. На этот раз сперва послышались шаги — легкий, звонкий, четкий стук, который производят девушки, шагая по прихожей. За время, проведенное им на дядиной половине, он уже усвоил, что в любом доме или здании, где живут хотя бы две более или менее самостоятельных семьи, никогда не слышно звука шагов. И потому он в ту же секунду (еще прежде, чем она успела постучать, и даже прежде, чем дядя успел сказать: «Теперь твоя очередь опоздать открыть дверь») понял: он, как и сам дядя, наверное все время знал, что она вернется. Только сперва он подумал, что это брат опять послал ее сюда, и лишь потом начал гадать, каким образом она ухитрилась так быстро от него уйти.
Вид у нее был такой, словно она с тех пор безостановочно бежала, а когда он открыл дверь, на минутку остановилась, придерживая одной рукой полы меховой шубы, из-под которой выглядывало длинное белое платье. И быть может, лицо ее все еще выражало страх, ко взгляд не казался застывшим. И на этот раз она даже долго на него смотрела, хотя в прошлый раз, сколько он мог судить, даже не заметила, что он был в комнате. Потом она отвела от него взгляд. Она вошла и быстро двинулась туда, где (на этот раз) возле шахматной доски стоял дядя.
— Мне надо поговорить с вами наедине, — сказала она.
— Мы и так наедине, — сказал дядя. — Это Чарльз Мэллисон, мой племянник. Садитесь, — добавил он, отодвигая от доски один из стульев.
Но она не шевельнулась.
— Нет, — сказала она. — Наедине.
— Если вы не можете сказать мне правду, когда нас тут трое, вы наверное не скажете, если мы будем вдвоем, — возразил дядя. — Садитесь.
Но она опять ни шагу не ступила. Он, Чарльз, не видел ее лица, так как она стояла к нему спиной. Но теперь голос ее звучал совсем иначе.
— Да, — сказала она. Она повернулась к стулу. Потом опять остановилась и, уже нагнувшись, чтобы сесть, полуобернулась и посмотрела на дверь, словно не только ожидала услышать шаги брата, идущего по прихожей, но и готова была бегом вернуться к парадной двери посмотреть, не идет ли он по улице.
Но это едва ли можно было назвать паузой, потому что она села, рухнула на стул в стремительном вихре юбок и ног, как это свойственно всем девушкам, словно их суставы сочленены не так и расположены не так, как у мужчин.