18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 10 (дополнительный) (страница 12)

18

— Опустите, пожалуйста, пять центов за три минуты, — сказал нежный автоматический голос. В безвоздушной каморке репортер, стискивая липкую припотевшую трубку, шарил в поисках пятака, затем вновь скромный щелк и дзинь был поглощен мертвым кабельным гудом.

— Алло! Алло! — проревел он. — Вы меня отключили; верните мне мои… — Но вот на редакторском столе опять зазвенело; затем промежуток осатанело-апоплексического ожидания; затем из глухого кабельного гуда донесся полнозвучный щелк, предваряя лавинное, прорывающее дамбы.

— Уволен! Уволен! Уволен! Уволен! — завопил редактор. Он сидел, сорокапятиградусно нависая над столом, зеленовато подсвеченный теперь уже ниже надглазного козырька, и прижимал к себе аппарат и трубку, словно он их поймал, словно он — сшибленный наземь крайний защитник, остановивший мяч у самой зачетной черты; тогда как предыдущие пять минут, аккуратно положив трубку на рычаги и ожидая повторного звонка, он просидел в кресле неподвижно и совершенно прямо, белея костяшками стиснувших подлокотники пальцев и поблескивая зубами из полуоткрытого рта в оцепенелой ярости ожидания. — Вы меня слышите?! — прокричал он.

— Да, — сказал репортер. — Слушайте. С этим сукиным сыном Фейнманом я бы связываться не стал; нужный человек здесь, в вестибюле, позвать его, и все. Или слушайте. Даже этого не надо. Им до завтра хватит нескольких долларов на еду и ночлег; позвоните завтра в редакцию и скажите, чтобы позволили мне расплатиться за счет газеты; я тогда просто добавлю к одиннадцати восьмидесяти, которые я уже…

— ВЫ намерены меня слушать? — спросил редактор. — Вы. Намерены?

— …потратил на поездку туда и… Что? Конечно. Конечно, шеф. Валяйте.

Редактор снова собрался с силами; он, казалось, вытянулся в длину и нависал теперь над столом еще дальше и площе подобно тому, как защитник, уже спасший команду от гола, сбитый на землю и придавленный, пытается выгадать еще дюйм-другой; теперь он даже перестал дрожать.

— Нет, — сказал он; медленно и отчетливо сказал: — Нет. Понимаете меня? НЕТ.

Теперь и он слышал только мертвый кабельный гуд, как будто другой конец провода лежал за пределами атмосферы, в холодном космосе; словно ему внятен был теперь глас из недр бесконечности, глас пустоты самой, наполненной холодным беспрестанным бормотанием негаснущих, обессиленных зонами звезд. Чья-то рука внесла в настольный круг света первый оттиск для завтрашнего номера — аккуратный непросохший ряд прямоугольников, лишенных, по обыкновению этой газеты, общей крупно набранной шапки и вследствие этого не несущих в себе, поскольку нового в них ничего не содержалось от века, ничего пугающе-сенсационного, — поперечный разрез пространства-времени, след светового луча, пойманного линзой лампы-вспышки на долю секунды меж бесконечностью и яростной тривиальностью праха:

ФЕРМЕРЫ ОТВЕРГАЮТ БАНКИРЫ ОТКАЗЫВАЮТ БАСТУЮЩИЕ ТРЕБУЮТ ПРЕЗИДЕНТСКАЯ ЯХТА ПОСЕВНЫЕ ПЛОЩАДИ СНИЖАЮТСЯ ПЯТЕРО БЛИЗНЕЦОВ ПРИБАВЛЯЮТ В ВЕСЕ БЫВШИЙ СЕНАТОР РЕНО ПРАЗДНУЕТ ДЕСЯТУЮ ГОДОВЩИНУ СВОЕГО РЕСТОРАННОГО БИЗНЕСА

Но вот кабельный гуд ожил.

— То есть вы не намерены… — сказал репортер. — Не хотите…

— Нет. Не хочу. И не буду даже пытаться объяснить вам, почему я не желаю или почему не могу. Теперь слушайте. Слушайте внимательно. Вы уволены. Вам понятно? Вы больше не работаете в этой газете. И вы не будете работать ни в одном из известных этой газете мест. Если я завтра узнаю, что вы в такое место устроились, я с Божьей помощью собственноручно выдеру из газеты их рекламу. У вас есть дома телефон?

— Нет. Но на углу есть будка; я…

— Тогда идите домой. И если вы в течение ночи еще хоть раз позвоните в этот отдел или в это здание, я позабочусь о том, чтобы вас привлекли за бродяжничество. Идите домой.

— Хорошо, шеф. Раз вы такого мнения об этом — ладно. Мы пойдем домой, завтра у нас гонка… Шеф! Шеф!

— Да?

— А мои одиннадцать восемьдесят? Я ведь еще работал у вас, когда их по…

НОЧЬ ВО ФРАНЦУЗСКОМ КВАРТАЛЕ

Теперь им можно было пересечь Гранльё-стрит. Транспорт по ней уже ходил; на перекрестке по сигнальному светозвонку трамваи и автомобили с лязгом и фырком устремлялись вперед, таращась фарами и взметая вялым дрейфокружением останки свирепо колесованного серпантина и затоптанного конфетти в руслах притротуарных желобов — этот ожидающий одетых в белое рассветных уборщиков мишурный навоз с проплывших, как вереница нильских ладей Мома[15], потешных гремучих катафалков. По команде светозвонка, клейменные им, нагруженные двумя чемоданами из искусственной кожи и парусиновым мешком из-под муки, они могли теперь идти через улицу, но репортер, на которого смотрели остальные четверо, стоял, по-прежнему держа сонно привалившегося к его плечу мальчика, на самой кромке притротуарного желоба в колеблющейся предполетной неподвижности, как воронье пугало, долгим воздействием ветров расшатанное настолько, что оно вовсе уже лишилось придававшей ему прямоту и устойчивость связи с землей и готово было при первом же случайном легком дуновении взмыть и развеяться без следа. Вдруг он пустился в некий размашистый галоп, мигом набрав перед остальными, не успели они двинуться с места, фору футов в пятнадцать — двадцать, двигаясь поперек слепящего противостояния автомобильных фар словно бы без всякого соприкосновения с землей, подобно одному из тех сказочных существ летучемышиной породы, чьих гнезд или жилищ никто никогда не видывал, которых можно лишь мгновенно засечь световым лучом посреди пикирующего броска из ниоткуда в никуда.

— Джека, кто-нибудь, у него возьмите, — сказала женщина. — Я бо…

— Ничего, ничего, — сказал парашютист, который нес один из чемоданов, другой рукой придерживая ее под локоть. — На него не скорей кто-нибудь наедет, чем на стеклянный столб. Или чем на бумажный пакет с пустыми пивными бутылками.

— Он, правда, может повалиться и ребенка собой надвое разрезать, — сказал Джиггс. Потом добавил (что хорошо, то хорошо, ему и на третий раз нравилось не меньше): — Или, как перейдет на ту сторону, смекнет, что кладбище, наверно, тоже открыли, а Джеку это зачем?

Передав свой мешок Шуману, он упруго и словно с подскоком, поблескивая сапогами в напряженной неподвижности параллельно выстроившихся фар, зачастил короткими ногами, опередил женщину с парашютистом и, догнав репортера, потянулся к мальчику снизу вверх.

— Дай-ка, — сказал он.

Репортер, не замедляя шага, уставился на него чудным тускло-остекленелым взглядом мало спавшего человека.

— Я держу, — сказал он. — Он не тяжелый.

— Это да, — сказал Джиггс, стаскивая, как рулон парусины с полки, спящего мальчика с плеча репортера в тот момент, когда они одновременно ступили на противоположный тротуар. — Но тебе, чтобы до дому дойти и не заблудиться, лучше башку ничем другим не занимать.

— Точно! — крикнул ему репортер.

Они приостановились, оборачиваясь, поджидая отставших; репортер все так же чудно, все так же ошеломленно пялился на Джиггса, который держал мальчика, прилагая не больше видимых усилий, чем когда нес хвост аэроплана, и теперь тоже полуобернувшись, пребывая в равновесии легонько воткнутых в стол коротких портновских ножниц, чуть подавшись вперед, как оброненный охотничий нож. Остальные все еще переходили проезжую часть — женщина, которая каким-то образом даже юбку ухитрялась носить под бесполым тренчкотом так, как носил бы ее любой из троих мужчин; высокий парашютист с подернутым теперь угрюмой задумчивостью красивым лицом; позади них Шуман в опрятном сержевом костюме и новой шляпе, которая даже сейчас казалась в точности такой же, какой ее сработала и снабдила клеймом машина, и нахлобученной не на голову, а на магазинную болванку; причем все трое видом своим выражали то самое, что, в случае Джиггса будучи лишь рассеянной и беззаботной несостоятельностью, в них приняло форму непоправимой бездомности троих иммигрантов, спускающихся по сходням с океанского судна в толпе пассажиров четвертого класса. Когда женщина и парашютист ступили на тротуар, светозвонок вновь просигналил и, не успев отзвучать, был поглощен вздымающимся механическим гулом трогающегося транспорта; Шуман вспрыгнул на тротуар с неожиданным и невероятным легкожестким негнущимся проворством, ни на йоту не изменив ни выражение лица, ни угол шляпы. И вновь, теперь позади них, из желобов одновременно с вяло тревожащими, подсасывающими порывами поднятого машинами ветра взметнулось дрейфокружение казненного серпантина и замученного конфетти. Репортер теперь уже на всех, собравшихся вместе, пялился ошеломленным своим, напряженным, требовательным взглядом.

— Ну сволочи! — крикнул он. — Ну сукины дети!

— Это точно, — сказал Джиггс. — Куда теперь?

Еще секунду репортер продолжал на них пялиться. Потом повернулся и направился, словно был приведен в движение не каким-либо произнесенным словом, а чистым тяготением их терпеливо-бездомной пассивности, в темное жерло улицы, чей тротуар был настолько узок, что им пришлось следовать за репортером гуськом под навесом балконов с невысокими железными решетками. Пустая и лишенная всякого освещения, если не считать отсветов с оставшейся позади Гранльё-стрит, улица пахла илистой слякотью и чем-то другим еще, насыщенно-безымянным, чем-то средним между кофейной гущей и бананами. Оглянувшись, Джиггс попытался разобрать название, истертой буквенной мозаикой впечатанное в тротуарную кромку, и не сразу понял, что беда не только в том, что он ни разу в жизни этого слова, этого имени не видал и не слыхал, но и в том, что он смотрел на него не с той стороны. «Да-а, — подумал он, — назвать это улицей, да еще дать ей имя — на это только француз галантный и мог сподобиться». За ним, несшим на плече сонного мальчика, следовали цепочкой трое других, и все четверо бесшумно поспешали за торопящимся репортером, словно Гранльё-стрит с ее светодвижением была Летой, через которую они только что переправились, а они — четверкой теней, уже выхваченных из мира, где живут живые, и в тихой сумеречной бестревожности ведомых в окончательное забвение провожатым, который, казалось, не только обитает здесь достаточно долго, чтобы стать полноправным гражданином, тенью среди теней, но и, судя по всем внешним признакам, здесь рожден. Репортер по-прежнему разглагольствовал, но они, казалось, не слышали его, как будто не успели еще отлепить от ушей человеческую речь и слова провожатого до них не долетали. Вот он опять остановился, опять повернул к ним ярое, требовательное лицо. Еще один перекресток — два узких беспотолочных туннеля, похожих на обвалившиеся штольни и помеченных двумя бледными стрелками одностороннего движения, которые, казалось, притянули к себе и удерживали в слабонасыщенно-взвешенном состоянии весь свет, какой там был. Потом Джиггс увидел на левой стороне улицы нечто наделенное светом и жизнью — вереницу машин, стоящих вдоль тротуара под электрической вывеской, названием, заставлявшим темную железную решетку вековечных балконов контрастно вырисовываться узкой невесомой кружевной лентой. На сей раз Джиггс сошел с тротуара и разобрал-таки название улицы. «Марсель-стрит, — прочел он. — Ага, точно, — подумал он. — Мамзель-стрит. Должно быть, наше вчерашнее жилье маленько заплутало по дороге домой». Поэтому поначалу он не слушал репортера, который теперь держал их в неподвижности живой картины, похожей (только шляпа Шумана мешала) на изображения городских анархистов в комиксах; подняв наконец глаза, Джиггс увидел, как он уже понесся к яркой вывеске. На худой длинный удаляющийся летучемышиный силуэт смотрели сейчас все четверо.