18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Уильям Фолкнер – Шум и ярость (страница 38)

18

– Мне не на кого было его оставить, – отвечает. Кстати и тот замычал слюняво.

– Убирайся с ним на задний двор, – говорю. – Какого ты тут дьявола торчишь с ним на виду у всех.

Прогнал их, пока он не развылся в полный голос. Хватит с меня и воскресений, когда на этом треклятом лугу полно людей, гоняют шарик чуть побольше нафталинного, – чувствуется, что нет у них домашнего цирка и полдюжины негров кормить им не надо. А Бен знай бегает вдоль забора взад-вперед и ревет, чуть только завидит игрока; еще, того и гляди, станут взимать с нас плату за участие, и тогда придется мамаше с Дилси взять по костылю, а вместо мячей – пару круглых фаянсовых дверных ручек и включиться в игру. Или же мне самому заняться гольфом – с фонарем ночью. Тогда, возможно, всех нас сообща отправят в Джексон. То-то праздник был бы у соседей по сему случаю.

Пошел в гараж опять. Колесо стоит, прислоненное к стене, но будь я проклят, если сам к нему притронусь. Я вывел машину, развернул. Квентина стоит ждет в аллее. Я говорю ей:

– Что учебников у тебя нет ни единого, это я знаю. Я хотел бы только, если можно, спросить, куда ты их девала. Натурально, я никакого права не имею спрашивать, – говорю. – Я всего-навсего тот простофиля, который выложил за них в сентябре одиннадцать долларов шестьдесят пять центов.

– За мои учебники платит мама, – она мне. – Ваших денег на меня не тратится ни цента. Я лучше с голоду умру.

– Да ну? – говорю. – Ты скажи бабушке – услышишь, что она тебе ответит. И насчет одежек – ты вроде не совсем еще голая ходишь, – говорю, – хотя под этой штукатуркой лицо у тебя – самая прикрытая часть тела.

– По-вашему, на это платье пошел хоть цент ваших или бабушкиных денег?

– А ты спроси бабушку, – говорю. – Спроси-ка, что со всеми предыдущими чеками сталось. Помнится, один она сожгла на твоих же глазах. – Она и не слушает, лицо всплошную замазано краской, а глаза жесткие, как у злющей собачонки.

– А знаете, что бы я сделала, если бы думала, что хоть один цент ваш или бабушкин потрачен был на это? – говорит она, кладя руку на платье.

– Что же бы ты сделала? – спрашиваю. – Бочку бы надела вместо платья?

– Я тут же сорвала бы его с себя и выкинула на улицу, – говорит. – Не верите?

– Как же, – говорю. – Ты уже не одно платье так выкинула.

– А вот смотрите, – говорит. Обеими руками схватилась за вырез у шеи и тянет, будто хочет разорвать.

– Порви только попробуй, – говорю, – и я тебя так исхлещу прямо здесь же, на улице, что запомнишь на всю жизнь.

– А вот смотрите, – говорит. И я вижу: она в самом деле хочет разорвать, сорвать его с себя. Пока машину остановил, схватил ее за руки – собралось уже больше десятка зевак. Меня до того досада взяла, даже как бы ослеп на минуту.

– Перестань, – говорю, – моментально, или ты у меня пожалеешь, что родилась на свет Божий.

– Я и так жалею, – говорит. Перестала, но глаза у нее сделались какие-то – ну, думаю, попробуй только разревись сейчас на улице, в машине, тут же выпорю. Я тебя в бараний рог скручу. На счастье ее, сдержалась, я выпустил руки, поехали дальше. Удачно еще, что тут как раз переулок, и я свернул, чтобы не через площадь. У Бирда на пустыре уже балаган ставят. Эрл уже отдал мне те две контрамарки, что причитались нам за афиши в нашей витрине. Она сидит отвернувшись, губу кусает. – Я и так жалею, – говорит. – И зачем только я родилась…

– Я знаю по крайней мере еще одного человека, кому не все в этой истории понятно, – говорю. Остановил машину перед школой. Звонок уже дали, как раз последние ученики входят. – Хоть раз не опоздала, – говорю. – Сама пойдешь и пробудешь все уроки или мне отвести тебя и усадить за парту? – Вышла из машины, хлопнула дверцей. – И запомни мои слова, – говорю, – я с тобой не шучу. Пусть только еще раз услышу, что ты прячешься по закоулочкам с каким-нибудь пижоном.

На эти слова обернулась.

– Я ни от кого не прячусь, – говорит. – Все могут знать всё, что я делаю.

– Все и знают, – говорю. – Каждому здешнему жителю известно, кто ты есть. Но я этого больше терпеть не намерен, слышишь ты? Лично мне плевать на твое поведение, – говорю. – Но в городе здесь у меня дом и служба, и я не потерплю, чтобы девушка из моей семьи вела себя как негритянская потаскуха. Ты меня слышишь?

– Мне все равно, – говорит. – Пускай я плохая и буду в аду гореть. Чем с вами, так лучше в аду.

– Прогуляй еще один раз – и я тебе такое устрою, что и правда в ад запросишься, – говорю. Повернулась, побежала через двор. – Помни, еще только раз, – говорю. Даже не оглянулась.

Я завернул на почту, взял письма и поехал к себе в магазин. Поставил машину, вхожу – Эрл смотрит на меня. А я на него смотрю: давай, если желаешь, заводи речь насчет опоздания. Но он сказал только:

– Культиваторы прибыли. Поди помоги дядюшке Джобу поставить их на место.

Я вышел на задний двор, там старикашка Джоб снимает с них крепеж со скоростью примерно три болта в час.

– По такому, как ты, работяге моя кухня тоскует, – говорю. – У меня там кормятся все никудышные нигеры со всего города, тебя лишь не хватает.

– Я угождаю тому, кто мне платит по субботам, – говорит он. – А уж прочим угождать у меня не остается времени. – Навинтил гаечку. – Тут у нас на весь край один только и есть работяга – хлопковый долгоносик.

– Да, счастье твое, что ты не долгоносик и не заинтересован кровно в этих культиваторах, – говорю. – А то бы ахнуть не успели, как ты бы уработался над ними насмерть.

– Что верно, то верно, – говорит. – Долгоносику туго приходится. В любую погоду он семь деньков в неделю вкалывает на этом адовом солнце. И нет у долгоносика крылечка, чтоб сидеть смотреть с него, как арбузы спеют, и суббота ему без значения.

– Будь я твоим хозяином, – говорю, – то и тебе бы суббота была без значения. А теперь давай-ка высвобождай их от тары и тащи в сарай.

От нее письмо я вскрыл первым и вынул чек. Жди от бабы аккуратности. На целых шесть дней задержала. А еще хотят нас уверить, что могут вести дело не хуже мужчин. Интересно, сколько бы продержался в бизнесе мужчина, который бы считал шестое апреля первым днем месяца. Когда матушке пришлют месячное извещение из банка, она уж обязательно приметит дату и захочет знать, почему я свое жалованье внес на счет только шестого числа. Такие вещи баба в расчет не берет.

«Мое письмо про праздничное платье для Квентины осталось без ответа. Неужели оно не получено? Нет ответа на оба последних моих письма к ней – хотя чек, что я вложила во второе, предъявлен к оплате вместе с вашим очередным. Не больна ли она? Сообщи мне немедленно, иначе я приеду и выясню сама. Ты ведь обещал давать мне знать, как только у нее будет нужда в чем-нибудь. Жду ответа до 10-го. Нет, лучше дай сейчас же телеграмму. Ты вскрываешь мои письма к ней. Я знаю это так же твердо, как если бы сама видела. Слышишь, телеграфируй мне сейчас же, что с ней, по следующему адресу».

Тут Эрл заорал Джобу, чтобы поторапливался, и я спрятал письма и пошел во двор – расшевелить немножко нигера. Нет, нашему краю просто необходимы белые работники. Пусть бы эти черномазые лодыри годик-другой поголодали, тогда бы поняли, какая им сейчас малина, а не жизнь.

Вернулся со двора – десятый час. У нас сидит коммивояжер какой-то. До десяти еще осталось время, и я пригласил его пойти тут рядом выпить кока-колы. Разговор у нас зашел насчет видов на урожай.

– Толку мало, – говорю. – От хлопка прибыль одним биржевикам. Забьют фермеру мозги, давай, мол, урожаи подымай – это чтоб им вывалить на рынок по дешевке и оглоушить сосунков. А фермеру от этого единственная радость – шея красная да спина горбом. Потом землю кропит, растит хлопок, а думаете, он хоть ржавый цент выколотит сверх того, что на прожитье нужно? Если урожай хороший, – говорю, – так цены до того упадут, что хоть на кусту оставляй, а плохой – так и в очистку везти нечего. А для чего вся чертова музыка? Чтоб кучка нью-йоркских евреев – я не про лиц иудейского вероисповедания как таковых, я евреев знавал и примерных граждан. Вы сами, возможно, из них, – говорю.

– Нет, – отвечает, – я американец.

– Я не в обиду сказал это, – говорю. – Я каждому отдаю должное, независимо от религии или чего другого. Я ничего не имею против евреев персонально, – говорю. – Я про породу ихнюю. Они ведь не производят ничего – вы согласны со мной? Едут в новые места следом за первыми поселенцами и продают им одежду.

– Вы старьевщиков-армян имеете в виду, – говорит он, – не правда ли? Первопоселенец не охотник до новой одежды.

– Я не в обиду, – говорю. – Вероисповедание я никому в упрек не ставлю.

– Да-да, – отвечает. – Но я американец. У нас в роду примесь французской крови, откуда у меня и этот нос. Я коренной американец.

– То же самое и я, – говорю. – Немного нас теперь осталось. Я про тех маклеров говорю, что сидят там в Нью-Йорке и стригут клиентов-сосунков.

– Уж это точно, – говорит. – В биржевой игре мелкота как муха вязнет. Законом следовало бы воспретить.

– Может, я не прав, по-вашему? – говорю.

– Нет-нет, – говорит. – Правы, конечно. На фермера все шишки.

– Еще бы не я прав, – говорю. – Обстригут тебя как овцу, если только не получаешь конфиденциальной информации от человека, который в курсе. Должен вам сказать, я держу прямую связь кой с кем там на бирже в Нью-Йорке. У них в советчиках один из крупнейших воротил. Притом мой метод, – говорю, – в один прием большой суммы не ставить. Я не из тех сосунков, что думают, они всё поняли, и хотят за три доллара убить медведя. Таких-то сосунков и ловят ньюйоркцы. Тем и живут.