Уильям Фолкнер – Шум и ярость (страница 40)
Сидит, мямлит: «Бедная сестрица» – и руку ей гладит своей в черной перчатке – за эти перчатки прислали счет через четыре дня, точно двадцать шестого числа, потому что тогда ровно месяц исполнился, как отец ездил к ним и чадо нам привез, и не захотел даже сказать ни где она, ни как она, а мать, плача, спрашивает: «И ты с ним даже и не виделся? И не попытался заставить его обеспечить младенчика?» – а отец ей: «Нет уж, она ни к центу его денег не притронется». А матушка: «Его по суду можно заставить. Он ничего не может доказать, если только… Джейсон Компсон! Неужели вы были настолько глупы, что…»
«Помолчи, Кэролайн», – отец ей и послал меня, чтобы помог Дилси старую колыбель притащить с чердака. Я и говорю Дилси:
– Вот и должность моя – с доставкой на дом. – Мы ведь все время надеялись, что у них как-то уладится и он не станет ее гнать, и мать все говорит, бывало, что уж мою-то карьеру она просто не вправе подвергать опасности, после того как семья столько сделала для нее и для Квентина.
– А где ей место, как не дома, – Дилси мне. – Кому ее растить, когда не мне? Кто ж, как не я, всех вас вырастила?
– Да уж, хвалиться есть чем, – говорю. – Ну теперь матушке, по крайней мере, будет чем терзаться. – Снесли мы колыбель с чердака, и Дилси поставила ее в бывшей Кэддиной комнате. Того только матушка и ждала.
– Тшш, мис Кэлайн, – Дилси ей. – Вы же дитя разбудите.
– В эту комнату? – говорит матушка. – В эту зараженную атмосферу? Не предстоит ли мне и так тяжелая борьба с тем, что она унаследовала?
– Полно тебе, – говорит отец. – Не глупи.
– Где ж ей быть, как не здесь, – говорит Дилси. – В той самой спаленке, где я ее маму каждый божий вечер укладывала с тех самых пор, как она подросла и стала у себя спать.
– Тебе не понять, – говорит матушка. – Чтобы моя родная дочь была брошена собственным мужем. Бедный невинный младенчик, – говорит и смотрит на Квентину. – Ты не узнаешь никогда, сколько ты горя причинила.
– Полно тебе, Кэролайн, – отец говорит.
– Зачем вы такое при Джейсоне, – говорит Дилси.
– Я ли не ограждала Джейсона, – говорит мамаша. – Как только могла ограждала. И уж все, что в моих слабых силах, сделаю, но ее защищу от заразы.
– Хотела бы я знать, какой ей вред от спанья в этой комнате, – говорит Дилси.
– Уж вы как хотите, – говорит матушка. – Я знаю, что я всего-навсего беспокойная старая женщина. Но я знаю, что нельзя безнаказанно попирать установления Господни.
– Сущий вздор, – говорит отец. – Что ж, Дилси, тогда поставь ее в спальню миссис Кэролайн.
– Пусть, по-твоему, вздор, – говорит матушка. – Но она и узнать никогда не должна. Ни разу не должна услышать это имя. Дилси, я запрещаю тебе произносить это имя при ней. Я вознесла бы хвалу Господу, если бы она могла вырасти и не знать даже, что у нее есть мать.
– Ты говоришь как дурочка, – отец ей.
– Я никогда не вмешивалась в то, как ты воспитывал их, – говорит матушка. – Но теперь я уже больше не могу. Мы должны решить это сейчас же, нынче же вечером. Либо это имя никогда не будет произнесено в ее присутствии, либо увозите ее прочь, либо же уйду я. Выбирайте.
– Ну полно, – говорит отец. – Просто ты расстроена. Кроватка здесь пусть и останется, Дилси.
– Как бы вы сами не слегли, – говорит Дилси. – Вид у вас – будто с того света. Идите-ка в постель, я вам стаканчик пунша сделаю, и спите себе. Небось за все эти разъезды ни разу не выспались.
– Никаких стаканчиков, – говорит матушка. – Разве ты не знаешь, что доктор не велит? Зачем ты потворствуешь ему? Вся его болезнь в этих стаканчиках. Ты на меня взгляни, я тоже ведь страдаю, но я не так слабохарактерна, и я не пью, не свожу себя в могилу этим виски.
– Чепуха, – говорит отец. – Ни аза эти врачи не знают! Зарабатывают себе на жизнь никчемными предписаниями: делай, пациент, чего сейчас не делаешь, принимай, чего не принимаешь, – и в этом весь предел наших познаний в устройстве выродившейся двуногой обезьяны. Сегодня врача, а завтра ты еще духовника мне приведешь. – Матушка в слезы, а он вышел из комнаты. Сошел вниз и – слышу – скрипнул дверцей буфета. А ночью я проснулся и опять слышу, как он сходит к буфету. Матушка уснула, что ли, потому что в доме стало тихо наконец. И он старается, чтобы не зашуметь, отворил дверцу неслышно, только видно подол ночной рубашки и босые ноги у буфета.
Дилси постелила Квентине, раздела, уложила. Как отец внес ее в дом, так она и не просыпалась еще.
– Скоро уж, гляди, из люльки вырастет, – говорит Дилси. – Ну вот и ладно теперь. Постелю себе тюфяк тут же рядом через коридор, чтоб вам ночью не вставать к ней.
– Я все равно не усну, – говорит мамаша. – Ты ступай домой. Я обойдусь. Я буду счастлива остаток своей жизни посвятить ей, если только смогу оградить ее…
– Тшш! – Дилси ей. – Мы уж о ней позаботимся. А ты иди-ка тоже спать, – говорит она мне. – Тебе завтра в школу вставать.
Я пошел, но матушка обратно позвала и поплакала надо мной.
– Ты моя единственная надежда, – говорит. – Ежевечерне я благодарю за тебя Господа.
Сидим с ней ждем, пока скажут «готово», и она мне: «Если уж и мужа я лишилась, то хоть за то благодарение Господу, что ты мне оставлен, а не Квентин. Слава Богу, что ты не Компсон, ибо все, что у меня теперь осталось, – ты и Мори», а я и говорю: «Ну я лично мог бы обойтись без дяди Мори». А он знай гладит руку ей своей перчаткой черной и бубнит невнятно. Перчатки снял, только когда очередь дошла кинуть ком земли лопатой. Он почти самый первый стоял, где над ними держали зонтики, и могильщики то и дело ногами топали, стучали заступами, чтоб налипшую грязь сковырнуть, и комья глухо шлепались на крышку, а когда потом я отошел к карете, то увидел, как он за чьим-то могильным камнем тянет из бутылки. Я думал, он навеки присосался, а на мне мой новый костюм, но хорошо, что на колесах еще не так много было грязи, только все равно матушка увидела и говорит: «Не скоро теперь у тебя будет новый», а дядя Мори ей: «Ну, ну, ну. Не волнуйся ни о чем. Ты всегда можешь на меня рассчитывать».
Что верно, то верно. Всегда можем. Четвертое письмо сегодняшнее – от него, но я и не вскрывая знаю, о чем там. Я его письма уже сам писать бы мог или читать мамаше наизусть, набавив десять долларов для верности. Но то, третье, меня так и подмывало проверить. Прямо чувство такое, что уже надо ждать от нее очередной каверзы. С того первого раза она поумнела все же. Я тогда ей быстро дал понять, что со мной – это не с отцом иметь дело. Стали засыпать могилу, матушка расплакалась, конечно, и дядя Мори усадил ее в карету и укатил с ней. «А ты, – говорит, – сядешь в любой другой экипаж; тебя, говорит, каждый с удовольствием подвезет. А мне придется сейчас сопровождать матушку». Я хотел ему сказать: «Да-да, оплошность ваша, конечно. Вам надо было две бутылки взять, а не одну». Но вспомнил, где мы, и промолчал. Им что, пускай я мокну, зато мамаша хоть всласть набеспокоится, что я воспаление легких схвачу.
Подумал я про все это, посмотрел, как они туда землю валят, шлепают грязь заступами, вроде раствор для кирпичей готовят или забор ставят, и стало не по себе как-то так, и я решил пройтись, что ли. Но если пойду по дороге в город, то они нагонят в экипажах, сажать к себе станут, и я подался от дороги к негритянскому погосту. Встал от дождя под деревьями, где слегка только покапывало и откуда видно будет, когда кончат и уедут. Скоро все уехали, я еще чуть подождал, потом пошел оттуда.
Трава вся мокрая, и я иду по тропке – и только у самой уже почти могилы увидал ее: стоит в черной дождевой накидке и на цветы глядит. Я сразу понял, кто это, – еще прежде чем она обернулась, посмотрела, подняла вуаль.
– Здравствуй, Джейсон, – говорит и руку подает. Поздоровались мы с ней.
– Ты зачем здесь? – говорю. – Ты же как будто дала обещание не ездить к нам. Я думал, у тебя хватит ума не приезжать.
– Да? – говорит. Отвернулась, смотрит на цветы. Их там было долларов на пятьдесят, не меньше. И Квентину на плиту кто-то положил букетик. – Ума, говоришь?
– Впрочем, меня это не удивляет, – говорю. – Ты же на все способна. Ты ни о ком не думаешь. Тебе на всех плевать.
– А, – говорит. – Ты про свою должность. – Смотрит на могилу. – Мне жаль, Джейсон, что так получилось.
– Сильно тебе жаль, – говорю. – Теперь, значит, кроткие речи в ход пущены. Только напрасно приехала. Наследства нету ни гроша. Мне не веришь – спроси дядю Мори.
– Да никакого мне не нужно наследства, – говорит. Смотрит на могилу. – Почему не сообщили мне? – говорит. – Я случайно увидела в газете. На последней странице. Совсем случайно.
Молчу. Стоим, смотрим на могилу, и мне вспомнилось, как мы маленькие были и всякое такое, и опять стало не по себе, и досада какая-то давит, что теперь дядя Мори все время будет торчать у нас и распоряжаться, как вот сейчас оставил меня под дождем одного добираться домой.
– Да, много ты о нас думаешь, – говорю. – Только умер – сразу шмыг обратно сюда. Но впустую ты хлопочешь. Не думай, что тебе удастся под шумок домой вернуться. Не усидела в седле – пешком ходи, – говорю. – У нас в доме даже имя твое под запретом, – говорю. – Понятно? Мы знать вас не знаем, тебя, его и Квентина, – говорю. – Понятно тебе?